Он пожал плечами и помолчал, чтобы слушатели могли оценить сказанное. Доктор всегда угадывал, где нужно сделать паузу. Продолжал он уже мягче:
– Нельзя сказать, что мы, американцы, были слишком бестактны по отношению к остальному миру. Просто мы забыли, что такое голод. И голодные объединились против нас. Предоставив США право разрастаться, они тем временем создали для себя – в силу необходимости – программу сокращения численности населения. Четыре поколения должны были ограничиться рождением одного ребенка в семье, последующие – максимум двух. Мы одни на планете держались особняком. Затем наступило прозрение. Выяснилось, что мы уже не так богаты, чтобы противостоять остальному миру. Даже в апогее своей славы мы остро нуждались кое в чем – в силе духа. Но откуда было ей взяться, если наш народ выжег себе мозги наркотиками, сердце – сексом без любви, душу – страстью к вещам… Когда европейское сообщество – как мы ни старались это предотвратить – сблизилось с арабским миром, ничего не оставалось, как сесть за стол переговоров в Дели.
– Никогда не поверю, что нам оставалось или подписать договор, или умереть, – проговорила Мама сквозь слезы. – Просто старый Гус Роум продал нас за Нобелевскую премию.
– Мама, ты – как все твое поколение… Неужели ты не понимаешь, что именно вы в ответе за капитуляцию? Да, да, да! А моему поколению досталось собирать по крохам богатство, издавать законы… чтобы возродить то, что было Америкой – было и будет. Вы были отравлены гордыней. Во мне же нет ее, нет ни капли. Почему же я должен судить, прав ли был Гус Роус, отдавая нас на растерзание в Дели вместо того, чтобы ввергнуть нас в войну, в которой нельзя было победить?
Спокойней, спокойней, Джошуа… Он с силой потер пылающее лицо ладонями и потряс головой, стряхивая напряжение. И опять зашагал по комнате – только медленнее. Но глаза его все так же сверкали.
– Почему – я? Разве я судья этому миру? Я – человек из Холломана. Разве Холломан – центр мира? Нет, это всего лишь один из тысячи старых промышленных городов, ставших захолустным. Он еще хранит тепло жилья, но уже ждет гибели – под натиском сначала бульдозеров, потом – лесов. Принято считать, что у нас есть еще в запасе несколько веков, прежде чем ледники заявятся сюда. Времени как раз хватит, чтобы развалины поросли лесом…
Но когда-то… когда-то Холломан обрастал плотью – пишущими машинками и подъемными кранами, скальпелями и клавишами, он строился, учился говорить, обретал знания. Он появился из хаоса и превратил хаос в музыку… Холломан поторапливал третье тысячелетие и сам подготавливал его. Так может быть, и жертвой, и судьей новой эры должен быть именно человек из Холломана?
Трое плакали.
– Мы с тобой, Джошуа, – мягко сказал Джеймс.
– До самого конца, – добавил Эндрю.
– Да поможет нам Бог, – заключила Мэри.
– Иногда, – сказала Мириам, готовясь ко сну, – мне кажется, что он не человек. Не может он быть человеком.
– Мирри, ты же знаешь его столько лет… Как ты можешь так говорить! – откликнулся Джеймс из постели, прижимая к ногам грелку с горячей водой. – Джошуа – самый человечный из всех, кого я когда-либо знал.
– Ну да… нечеловечески человечен… Он становится страшен. Нынешней зимой что-то в нем переменилось.
– Становится он разве что лучше, – сонно пробормотал Джеймс. – Мама говорит, что он вошел в пору расцвета сил…
– Не знаю, кто пугает меня больше – Джошуа или Мама. Я собираюсь потолковать с Мэри… Храни вас Господь, Джимми! Джимми! Слышишь? Обними меня, мне так холодно…
Марта-Мышка с опаской заглянула на кухню: нет ли там Мамы, которая всегда ревниво охраняла свое царство. Каждый вечер Марте приходилось ждать, пока Мама отложит скипетр и державу и удалится на покой. Тогда Мышка, прошмыгнув на кухню, разжигала плиту, чтобы приготовить горячий шоколад, который Эндрю так любил перед сном.
Ей показалось, что большая черная тень на белой стене – это грозная тень Мамы, и сердце ее бешено забилось. Но это Марта стояла у плиты, следя за молоком.
– Не прячься, малышка, – нежно сказала Мэри. – Составь мне компанию. Хочешь, сварю для тебя шоколад?
– Нет-нет, не беспокойтесь!
– Ну, труда это не составит – все равно вожусь у плиты. А почему ты не отправила на кухню Эндрю – для разнообразия? Пусть и он что-нибудь сделает для тебя, а то балуешь его, как Мама.
– Нет-нет! Он… Это я сама… Честно!
– Да что ты так всполошилась, милая Мышка? – улыбнулась Мэри, не отрывая взгляда от вспенивающегося молока. Она всыпала в кастрюлю шоколад, перемешала, выключила газ. Мэри знала, что Марта придет, поэтому молоко вскипятила в расчете на троих. – Хорошая ты, Мышка, – сказала она, протягивая Марте поднос с двумя дымящимися чашками. – Слишком хорошая для нас. И для Эндрю тоже. Наш Джошуа когда-нибудь тебя – ам, и съест!
Кроткое личико Марты засветилось при одном упоминании этого волшебного имени:
– Ах, Мэри, разве он не чудо?
– Конечно, – сказала Мэри устало. – Чудо.
Лицо Марты потускнело:
– Меня часто удивляет… – начала она, но мужество ее на этом иссякло, и закончить Марта не смогла.
– Удивляет – что?
– Вы… не любите Джошуа?
Мэри напряглась. Видно было, что ее бьет дрожь:
– Я ненавижу его.
Мама была очень взволнована. Этой зимой Джошуа в чем-то переменился. Стал более оживленным, деятельным, более уверенным в себе и… скрытным? Зрелость! Пробил его час. Ему тридцать два – как раз тот возраст, когда мужчина или женщина знают, чего хотят и умеют добиться своего. Он очень похож на своего отца, трагически погибшего. О, Джой, почему ты умер так рано? Нет, с Джошуа этого случиться не должно. И не может случиться. Ведь он не только в отца – он и в нее тоже…