Камин пылает, лампа на столе.
Сережа любовался в полумгле,
Как угольки просвечивали нежно
Сквозь тонкий пепел, и внимал небрежно,
С насмешливою думой на челе,
А Климов мерил комнату шагами,
Курил, кричал, размахивал руками:
«Ты — баба, эгоист!.. Твоя тоска
И пессимизм, и жажда идеала —
Вздор, сущий вздор пред скорбью мужика
О том, что нынче подать велика,
А хлеб не уродился, лошадь пала!..
Ты — барин… ты чужим трудом живешь,
Вся жизнь твоя — бессмыслица и ложь!..
Нам, видите ли, скучно, мы не в духе…
Но, Боже мой, в деревне хлеба нет!
Там люди мрут от голода, как мухи,
Там нужен свет, пойми, — любовь и свет!..
А мы… Какая подлость!..» Но в ответ
Сергей: «За мной весь Запад, вся наука.
Там тоже — скорбь, отчаянье и мука!..
За мной — Шекспир и Байрон…» — «Старый хлам!
Есть многое важней литературы:
Возьми народ, — какая свежесть там,
Какая сила! Будущность культуры
Принадлежит рабочим, мужикам…
Эстетика — черт с нею!.. Надоела…
Нам надо пользы и добра, и дела!»
— «Ну, вот, начнется Писарев, готов
Ты сапоги признать важней Шекспира!..
Послушай, Климов, кроме мужиков,
Есть воздух, солнце, аромат цветов,
Вся красота и все величье Мира!
Ну, неужель и у тебя в крови
Нет жажды счастья, славы и любви?..
Ты, впрочем, взгляд изменишь, — я уверен…
А кстати вот что: в будущем году
Мы кончим курс, что делать ты намерен?»
— «В чиновники, конечно, не пойду!
Мне кажется, способен я к труду.
Учить ребят я буду в сельской школе,
И, право, мне не надо лучшей доли!»
— «Как счастлив ты! — проговорил Сергей
С улыбкою печальной. — Верить страстно —
Вот Бoжий дар таких, как ты, людей.
Какой ты цельный!.. Все в тебе так ясно…
Завидую я простоте твоей…
А мы… несчастные!..» — и головою
Поник на грудь он с искренней тоскою.
«Но, Климов, тех, кому недостает
Простой любви, вы не судите строго…
О, жизнь в тебе ключом так мощно бьет!
Ну, дай мне этой силы, ради Бога!
Заставь меня поверить хоть в народ…
Без веры жить нельзя!..» — Он со слезами
Взглянул и вдруг закрыл лицо руками.
В нем было столько боли и тоски,
Что, полон весь участия немого,
Глядел в смущеньи Климов сквозь очки,
Не выпускал из рук его руки
И жал ее до боли, и сурово
Твердил: «Дурак я!..» — И еще тесней
С тех пор сошелся с Климовым Сергей.
Но кончен курс. Теперь бы жить, трудиться,
А он, Обломов в двадцать лет, скучал,
Не знал, что делать, жил на капитал,
В отчаянье, чтоб как-нибудь забыться,
Он сотни две томов перечитал,
Собой, людьми и жизнью недоволен…
А в сущности, Сергей был просто болен.
Гнилая петербургская весна,
Темнеет снег и тает понемножку.
Потоп! Столица вся запружена.
И барышня, показывая ножку,
Над лужею порой краснеть должна.
Но дворники работают повсюду:
И колят, рубят снег и валят в груду.
Лишь изредка, чтоб обмануть, блеснет
В туманах луч болезненного солнца, —
И вывеска над лавкою сверкнет,
Стекло, фонарь иль в глыбах синий лед
На санках с мокрой клячею чухонца…
И дождь да снег — опять на целый день,
И все больны, из дома выйти лень.
Чиновники о даче грезят снова,
И жаворонков в булочных пекут;
Мечтают дети, скоро ль побегут
Играть в серсо вкруг дедушки Крылова;
Кругом от тифа да чахотки мрут,
А Фофанов в невозмутимых грезах
Поет себе о соловьях да розах.
Забелин простудился, кашлять стал.
Ему лекарство доктор прописал.
Не помогло, — он осмотрел серьезно,
Послушал грудь и, наконец, сказал:
«Советую на юг, пока не поздно.
Вам вреден Петербург». Сергей тотчас
Собрался и поехал на Кавказ.
Порою как-то душно мне в вагоне…
Я отрицать не думаю прогресс, —
Но то ли дело бешеные кони,
И песня ямщика, и даль небес,
И вольный воздух, и сосновый лес
С росистым мхом, с весеннею фиалкой!..
Увы! мне нашей старой тройки жалко.
Локомотив — хорош… Но сундучки
Капризных дам, кондуктора, билеты, —
Какая пытка!.. Копоть да свистки,
На станциях — холодные котлеты,
Рыдают дети и визжат болонки,
И на голову валятся картонки…
Зато герой наш сердцем отдохнул,
Когда из душного вагона вышел,
Еще на даль морскую не взглянул
И лишь, смутясь, издалека услышал,
Какой-то грозный, непонятный гул,
И вдруг подумал: «Море!» — и, сверкая,
Пред ним открылась бездна голубая…
Вот — пароход. Забелин — на корме,
Где пахнут дегтем влажные канаты.
Теснились думы чудные в уме,
Следил он, смутной радостью объятый,
Как выступали звезды в синей тьме
И как с чертой великой горизонта
Сливалась даль темнеющего Понта.
Он видит раз: над морем в небесах
Повисло ожерелье из алмаза.
Оно мерцало в утренних лучах,
И сердце сжал какой-то чудный страх:
То были вечные снега Кавказа.
Они внимали шуму волн морских, —
И холодом повеяло от них…
Привет мой вам, кавказские вершины!
Как облака, — чуть тронуты зарей, —
Вы блещете воздушной белизной…
У ваших ног зеленые пучины
Поют вам гимн… И думал наш герой:
«Там, в Петербурге, — снег, туман, ненастье,
А здесь… О, Боже мой, какое счастье!
И как я смел роптать!…» Душой смирясь,
Перед лицом природы необъятной,
Он чувствовал свою живую связь
С какой-то силой вечной, непонятной,
И в глубь небес глядел, без слов молясь,
Как будто чем-то пристыжен, безгласен;
Он думал: «Господи, как мир прекрасен!..»
Но здесь на время я оставлю нить
Моей унылой, будничной поэмы.
Нас, верно, будут критики бранить
За смелость рифм, за тон, за выбор темы,
Пожалуй, и Буренин уязвить
Захочет эпиграммой; но, конечно,
На рецензентов я смотрю беспечно.
Редакторы журналов — вот беда:
Какой почтенный вид, — и ни следа,
Ни проблеска свободной мысли, чувства!..
Число подписчиков — важней искусства.
Да сохранит нас Феб от их суда:
Твой карандаш, о цензор, мне милее,
Чем важного редактора затеи!
………………………………..
О, только бы читательницам милым
(Для нас важней всего их приговор)
Не показался мой рассказ унылым.