С радостью фиксировались и действительные, и лишь желаемые изменения в отношениях между людьми. Это было присуще и некоторым известным авторам консервативных взглядов, ранее опасавшимся революции. Так, философ С.Л. Франк, один из авторов известного антиреволюционного сборника «Вехи», писал после свержения монархии: «Люди стали внимательнее и вежливее друг к другу, пробудилось острое почти опьяняющее чувство общенациональной солидарности»[168]. В этом отношении Февраль был крайней формой «революции завышенных ожиданий». Повышению же уровня общественных ожиданий способствовали и чрезвычайно оптимистичные заявления некоторых влиятельных лидеров революции, обещавших не только политические преобразования, но и нравственное возрождение. «Мы должны создать царство справедливости и правды», — заявлял популярнейший министр А.Ф. Керенский[169]. Разумеется, подобное ожидание морального перерождения присуще и иным общественным переворотам: и в других странах в иные эпохи энтузиасты революции объявляли последний бой проституции, а сознательные официанты отказывались от нетерпимых в новой жизни чаевых. Однако в условиях России синтез морально-политических ожиданий имел свои особенности.
Российская Православная церковь и самодержавие были связаны и институционально, и идейно, кризис режима переплетался с тем кризисом, который переживала церковь. Многие верующие привыкли относиться к государству религиозно. Царь был не только главой государства, но и земным главой Российской православной церкви, он выполнял функции, ранее исполнявшиеся патриархом. Официальный культ монарха переплетался с культом религиозным, и в XX в. царь земной порой воспринимался еще как образ Царя небесного. Сакрализация монарха продолжала оставаться фактом церковной жизни и религиозного быта части русского народа, культ царя оставался необходимым условием официальной религиозности. Н.А. Бердяев в своей знаменитой книге впоследствии писал, что самодержавная власть царя в народе имела религиозную санкцию как власть теократическая[170]. Многие революционеры-пропагандисты впоследствии вспоминали, что на рубеже веков простолюдины охотно воспринимали самую радикальную социальную и политическую агитацию. Однако при этом даже осторожная критика в адрес царя ими отторгалась — она противоречила их религиозным убеждениям[171]. В то же время переход на антимонархические позиции часто был связан с усвоением атеистических воззрений, а распространение антиклерикальных взглядов нередко способствовало усвоению республиканских идей. Противоречивый процесс секуляризации политической сферы переплетался с десакрализацией монарха и монархии.
Но немало верующих интеллигентов считали подобное официальное теократическое почитание царя противоречащим религиозным канонам, задолго до революции они искренне решительно осуждали «ересь цезарепапизма»[172]. Подчас их аргументы совпадали с позицией ряда российских сектантов, продолжавших обличать власть императора, исходя из своих религиозных воззрений. Некоторые современники считали именно «грех цезарепапизма» важнейшей причиной революции. «Отчего рухнуло царское самодержавие в России? Оттого что оно стало идолом для русского самодержца. Он поставил свою власть выше церкви, в этом было и самопревознесение, и тяжкое оскорбление святыни… Повреждение первоисточника духовной жизни — вот основная причина этого падения», — писал вскоре после Февраля философ Е.Н. Трубецкой[173].
Разумеется, утверждения такого рода несли и известную пропагандистскую нагрузку. Некоторые авторы подобно Трубецкому стремились с помощью такой аргументации сосредоточить внимание своих читателей исключительно на религиозных вопросах, укрепить политический авторитет церкви и сдержать углубление революционного процесса. Однако, безусловно, старый режим многими верующими воспринимался как «греховный», а дореволюционные слухи и обличения революционного времени, касающиеся свергнутого императора и его супруги, немало этому способствовали. Свержение «цезарепапизма» («царепапизма») публично приветствовали и некоторые архиереи Российской Православной церкви — архиепископ Ярославский и Ростовский Агафангел, епископ Переславский Иннокентий, епископ Александровский Михаил, епископ Уфимский и Мензелинский Андрей. Другие архиереи приветствовали «освобождение» церкви. При этом использовалась риторика, созвучная революционной символике 1917 г.: освобождение страны и церкви от «гнета», «порабощения», освобождение от «вековых оков», «оков рабства», освобождение из «темниц»[174].
170
171
Интересно, что это было присуще не только собственно русским областям. О ситуации в Грузии см.:
173
174