Грених потянулся было рукой, чтобы поправить одеяло, но пальцы задрожали, рука сжалась в нервный кулак – а вдруг потревожит?
Ушел, едва ступая на цыпочках, и чуть слышно притворил дверь.
Глава 3. Чего так боялся Гоголь
Грених уселся за стол, засветил лампу, вынул карандаш, старый блокнот, совершенно серьезно приготовившись занести ту историю с гипнотерапией на бумагу. Захотелось вдруг… нет, не испытать свое перо на прочность, а взглянуть на финал со всей беспристрастностью, чего он никогда прежде не делал. Итак, с чего начать?
Вдруг ни с того ни с сего сознание пронзило острое неверие в себя и почудился взявшийся откуда-то голос Кошелева: «Это все и яйца выеденного не стоит, эта ваша повесть! Я бы больше не стал ничего читать у вас, честно. Вы только обижаться не смейте. Ни красок, ни действия. Лубок! Да и никакой художественной цены сюжет не имеет».
Константин Федорович усмехнулся – писатель в его голове добавил что-то и от себя. Иногда внутренние критики безжалостней всех остальных. И они появляются тотчас же, едва терпишь неудачу, любую, даже самую крохотную, даже если поначалу дал твердое слово не обижаться. Умение не замечать этот жужжащий писк в себе – плод большого труда.
Грених передернул плечами, наблюдая работу собственного бессознательного и по незыблемой привычке пытаясь расщепить чувства на атомы.
Итак, Кошелеву не понравилось, как он подал историю… Что ж, повесть ведь не написана, не поздно принять вызов и все поправить. В чем же промах? Где ошибка? Отчего повествование показалось ему сухим и безжизненным? Может, нужно больше описаний? Или диалогов? Может, чрезмерно утомителен монолог брата? Может, Грених соврал? Или приукрасил слишком, или недостаточно красочно описал? Поди разбери, что нынешнему читателю со столь взыскательными вкусами требуется. Философствований, рассуждений? Деталей? Много деталей? Или лишь штрихи? А может, чувств? Страданий, плача, мук, смертей? Или, напротив, счастливого финала? Патриотизма! И обязательной победы советского героя над буржуазными устоями. Изобличения аристократизма и непременного «горя от ума»…
В мысли бесцеремонно врывался голос Кошелева. Грених точно чувствовал его насмешливый взгляд на затылке, ощущал его дыхание у виска, слышал злорадные смешки.
Он написал полстраницы, но тут же принялся вымарывать строчку за строчкой. Потом откинул листы и, обхватив голову, уставился в черноту окна, вспоминая мучения брата, свои обвинения в симуляции, неверие в его болезнь. О таком писать – преступление, предательство. Зачем было вообще поднимать со дна эту историю? Что на него нашло? Муки совести сковали сердце, ведь Грених даже не знал, где он сейчас, жив ли он.
Не поднимая головы, Константин Федорович просидел до полуночи, перемалывая прошлое и старые, сто раз жеванные диалоги, размышляя, как иначе развернулись бы события, если бы он не пошел на поводу у Макса и не решился практиковать гипнотерапию.
Гостиница не была заселена полностью, у некоторых дверей оказались прибиты картонные таблички с именами, часть имеющихся номеров с пустыми каркасами кроватей и чисто выметенным голым паркетом все еще ждала постояльцев.
Позабытое чувство уединения и тишины. Из окон хорошо просматривался лес. Даже ночью при луне пейзаж был живописен и чарующ, как в старых добрых сказках. Мир на минуту показался прежним, тихими, определенным. Можно было открыть окно без страха, что из соседней квартиры донесется пьяная брань, шум коммуналки. Уже несколько часов подряд никто не беспокоил ночным скандалом, не шаркал, не хлопал дверьми туалета, не оглашал пустой, длинный коридор воем или грохотом передвигаемой мебели.
Но стоило только об этом подумать, порадоваться, что за столь долгое время довелось побыть почти одному, как за толстой стеной что-то грохнуло – с размаху хлопнули ставней, потом упал большой тяжелый предмет. С этого мгновения гостиница проснулась, шум принял тот привычный коммунальный окрас, который на веки вечные поселился в голове Грениха, делившего ныне старую родительскую квартиру с шумными жильцами.
За стенами привычно заходили, повыскакивали в коридор, застучали дверьми. А в соседней комнате ведь спит Майка, которую будить решительно недопустимо, – улизнет из гостиницы, и потом ищи-свищи ее по лесу. Меж тем дело шло к полуночи. Самым отвратительным из всеобщей какофонии был перезвон не то колокольчика, не то сонетки. Он проникал через щели оконных ставней, просачивался сквозь замочные скважины, кажется, даже дребезжал в люстрах.