Особый отдел департамента полиции.
...Трагедия империи заключалась в том, что совершенно секретные записки, подготовленные гигантским аппаратом полиции, сначала поступали на стол Белецкому; он фильтровал их, убирая те, в которых сокрушительной критике подвергался министр внутренних дел Хвостов, чтобы не нервировать попусту шефа, который должен, обязан, не может не стать премьером, а в этом случае он, Белецкий, должен, обязан, не может не стать министром. Наиболее жуткие тем не менее отправлял Хвостову, которого, как и полагается, в глубине души ненавидел, любой подчиненный трясуче не терпит начальника, выказывая ему, однако, раболепствующие знаки восхищенного почтения, особенно при личных докладах.
В свою очередь, Хвостов, ознакомившись с сообщениями секретной службы о трагическом положении в стране, что, понятно, не могло не вызвать раздраженного недовольства государя, расписывал эти бумаги по департаментам, требуя принять немедленные меры и навести порядок, а царю передавал лишь кое-что, причем дозировано. Николай, получив правдивую информацию от председателя Думы Михаила Владимировича Родзянко, досадливо бросил: «Кругом клеветники, маловеры! Пытаются меня пугать, чтобы вырвать себе место в кабинете министров! Болтовню интеллигентиков тщатся выдать за мнение подданных, которые были, есть и будут верными стражами самодержавия, православия и народности. Впредь Родзянку на порог не пускать!»
Круг, таким образом, замкнулся, сделавшись не просто побочным, но катастрофическим. Понимая, что гибель монархии неминуема, взрыв неизбежен — причем такой яростный, который сметет не только Романовых, но всю государственную структуру России, Гучков решил от слов перейти к делу: Николай должен уйти. Единственным человеком, на кого он мог надеяться в своем отчаянной храбрости плане дворцового переворота, был генерал Поливанов, старый приятель, управляющий военным министерством, что в путаной российской табели о рангах далеко не соответствовало должности министра.
Когда фронт стал трещать, тыл был близок к бунту, царь согласился на то, чтобы назначить Поливанова военным министром, — тот был популярен в Думе, умел ладить с депутатами, слыл умеренно левым; когда государю намекнули (это было задумано заговорщиками), что Поливанов должен одновременно стать и премьером России, Николай было согласился, но, услыхав, что в кабинет при этом надо ввести Гучкова, занимавшегося снабжением армии и развертыванием оборонных заводов в империи, предложение это — по своему обычаю не торопясь, мягко, извиняюще даже — не то чтобы отверг, но просто сделал вид, что не понял его, подписав себе этим приговор: злопамятности может быть подвержен любой, кроме того, от которого зависят судьбы страны.
5
В Париже, в эмиграции уже, Гучков получил письмо от Поливанова, ставшего ближайшим сотрудником Троцкого — членом Особого Совета при Главкоме Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Письмо это, нашедшее его путями сложными, сугубо конспиративными, вызвало сердцебиение и холод в пальцах.
Поливанов писал ему:
«Дорогой друг, пишу, не называя многих имен, чтобы не вызвать ненужных осложнений для Вас. Почерк мой, убежден, помните, не заподозрите фальсификацию, так что сразу перехожу к делу.
Я многие месяцы рассуждал, прежде чем принял предложение тех, с кем сейчас рука об руку работаю, написать Вам. Поначалу я был склонен ответить им отказом, но потом я заставил себя — без гнева и пристрастия — проанализировать те события, которые привели страну к революции и свержению династии.
Между службою в саперном батальоне и руководством комиссией по крепостям мне посчастливилось, как Вы помните, быть главным редактором не только «Военного сборника», но и «Русского инвалида». Именно эта работа научила меня логике более всех других, включая и министерскую. Когда ты подписываешь в печать номер, эмоции должны быть отринуты — если, понятно, ты думаешь о серьезной работе, но не о скандалах по поиску вездесущих масонов и жидов, что отличало прессу, стоявшую правее Вас.
Действительно, людей, доведенных до экзальтации, обуревает темная, нелогичная страсть, переходящая в помешательство.
Впрочем, Брусилов, с коим мы сейчас сидим на одном этаже при Главкоме, как-то не без юмора заметил, что «националистическая экзальтированность» (кажется, так Вы говорили о шовинистах в Думе?) на самом деле «была оправданием собственной некомпетентности и лености; всегда легче свалить вину на другого, чем признаться в собственном слепом дурстве». Никогда не забуду, как Вы — кажется, в девятом году, — выступая в Думе по защите военного бюджета, привели мой рассказ о том, как государь наложил резолюцию: «Лучше иметь на границе десять хороших крепостей, чем двадцать слабых», а закончили своим выводом: «Даже монаршая воля не исполняется тьмою столоначальников и делопроизводителей».