Выбрать главу

...И вот в том кафе, куда затащили Гучкова, юнец из «Союза Михаила Архангела» — люди генерала Бискупского — прилюдно плюнул ему в лицо; Гучков вскинулся, чтобы дать негодяю пощечину, но тот сноровисто ударил его в поддых, свалив с ног; Александр Иванович поднялся с трудом, опираясь на палку (нога, искалеченная во время англо-бурской войны, опухала все больше); мерзавец снова ударил в поддых, и снова Гучков упал; собравшиеся причитали, выкрикивая что-то про «черную сотню»; парень усмехнулся: «Мы не сотня, мы теперь мильон»; с этим и вышел; только тогда Александр Иванович ощутил запах его — затхлый, гнилостный; так всегда пах доктор Дубровин, создатель «Союза русского народа», точно так же несло и от Бискупского. Именно тогда Гучков окончательно ощутил себя бессильным старцем: раньше-то за словесное оскорбление звал на дуэль — и Милюкова звал, и подполковника Мясоедова, жандарма и германского шпиона; а этого бритого под скобку, в черной косоворотке, не позовешь, он попросту не знает, что это такое; понятие «честь» неведомо ему, он исповедует наглость силы.

...В поезде купил ворох газет; попалась на глаза статья о Гитлере из Мюнхена, возглавившем национальный социализм; приводились цитаты из его речей; в перечне тех, кто идет за ним, — Бискупский; чернокоричневые против красных; вот он, Апокалипсис, немецкий «Михаил Архангел»; взбесившиеся наци теряют разум и верят только истерическому Слову; реальность, то есть Дело, на котором и состоялся его крепостной дед, ставший купцом первой гильдии, отходит на задний план.

...Приехав к себе, Гучков нашел записку жены: «Унеслась в Ниццу, приболела Верочка, жду тебя там».

Верочка, Верочка, доченька любимая, горе ты мое... За что такое? Или дети всегда выбирают путь, противный духу отцов?!

В квартире было сумрачно, ставни закрыты, судорожно вдохнул терпкий аромат яблок — каждую осень Машенька раскладывала их на подоконниках множество (в России покупала только антоновку) — и крепенькие они до весны, и хранят в себе горчинку, в чем-то даже миндальную; трагический запах этот придавал дому тонкий флер артистизма.

В жену свою, урожденную Зилотти, с которой прожил чуть не четверть века, был до сих пор влюблен; из поразительной семьи: братья — Сереженька, адмирал, и Санечка, профессор консерватории, — к сестрам своим, Машеньке и Вареньке, относились с нежностью; связывало их совершенно особое дружество, ибо, живя в столице, в обстановке скорпионьих завистливых интриг света, они замкнулись в своем тесном мирке; музицировали, устраивали литературные журфиксы, выходили редко — когда семья дружна и живет общими интересами, счастья на стороне не ищут.

Потому, видно, не в силах расстаться с сестрою, Машенька сосватала Николая Гучкова, брата Александра Ивановича, за Вареньку; в свете шутили: «Московский городской голова Николай Гучков и гласный Петербургской думы Александр имеют за собою русский флот и музыку — вот оно, ядро заговора; не хватает лишь гвардии, чтобы выйти на Сенатскую площадь...»

...Гучков бросил легкое пальто на кресло, стоявшее в гостиной, прошел к себе в кабинет, снял пиджак, расстегнул сорочку лионского полотна, взял со стола чернильный карандаш и, по-мальчишески помусолив его, нарисовал кружок под левым соском, где глухо ворочалось сердце; сразу вспомнил лицо Саввушки Морозова, он тоже — перед тем, как пустить в грудь пулю, — нарисовал кружочек, чтоб не было промаха: если выживешь, обсмеют, уничтожат презрением.

Достав из ящика стола револьвер, Гучков сноровисто приставил его к груди, не в силах заставить себя забыть страшное лицо берлинского черносотенца с сальными волосами и мерзкий запах его белой, истеричной слюны — как с такой постоянной, унизительной памятью глядеть в прекрасные глаза Машеньки?! Нахмурившись, снял опухший палец с курка, отложил револьвер и подвинул к себе стопку тонкой, с крахмальной синевой, бумаги. «Манечка, не суди меня строго, но иначе поступить я не мог. Человек имеет право на любовь тогда лишь, когда он уважает себя и верит в то, что может быть защитником той, кого почитает за свою Богом данную судьбу. Я не могу более быть тебе защитником, ибо изверился в себе, увидав себя не в зеркале (оно жалостливо), а со стороны, отрешенно и безразлично, как мы глядим на несчастных стариков, что греются в сквере, наблюдая за тем, как парижане играют в свои дурацкие, по-детски беззащитные «були».