Гогу слушал меня обычно не перебивая, в задумчивости, с любопытством, но и с некоторым недоверием. «Кончай лениться, — настаивал я. — Бросай эту обломовщину, у тебя в столе сотни страниц прозы, десятки блокнотов со стихами, попробуй же их опубликовать, разошли по издательствам, по журналам, отправь литературным критикам…»
Однако по выражению его лица я понимал, что мои призывы не имеют никакого действия. И уж кем-кем, а лентяем Гогу не был. Может быть, Гогу работал даже больше меня — в том смысле, что он уделял больше времени существенным вещам. Вставал Гогу каждый день очень рано, летом вместе с восходом солнца, часов в пять, зимой попозже — около семи. Каждый день он выделял по меньшей мере три-четыре часа на чтение, один час на разбор выдающихся шахматных партий, два-три часа на письмо, час на спорт (либо на велосипедную прогулку, либо на пробежку до конного завода на краю города и обратно). Почти каждый день он проводил около часа либо в книжном магазине, листая книги, либо в читальном зале библиотеки, листая журналы и газеты. Его интерес к кино со временем упал, но по крайней мере раз в неделю он смотрел какой-нибудь хороший фильм на видео, у разных приятелей, которые получали кассеты из-за границы… Приходилось признавать, воленс-ноленс, каждый раз, как я приезжал на каникулы и виделся с Гогу, что он начитан солиднее, чем я, что он больше, чем я, в курсе последних книжных новинок и даже что он лучше меня знает, что происходит в мире, потому что каждую ночь слушает заграничные радиостанции, вещающие на Румынию, типа «Свободной Европы» или «Голоса Америки».
Я, конечно, рассказывал ему, что творится в литературных кругах, описывал свои встречи с разными писателями, со знаменитостями Бухареста, с колоритными фигурами театрального мира. Гогу слушал меня с неподдельным вниманием, я видел блеск в его глазах, ему явно нравились все эти истории… Но где-то в своих внутренних инстанциях, в той глубинной зоне, которая диктует жизненную дисциплину, он все равно считал, что я веду анекдотическое существование, далекое от сути вещей. Самое же главное — Гогу никогда меня ни в чем не упрекал, упреки шли только в одну сторону, от меня к нему, как если бы я был обладателем истины, а он от нее отмахивался. Этот ритуал длился годами… И ощущение, что Гогу Болтанский есть зеркало моих тщетных дерганий, во мне только усиливалось. После того как я перебрался в Париж, в 1987-м, несколько лет мы не виделись. Однако в 1992-м, приехав в Рэдэуци, я застал Гогу на том же месте, в шахматном клубе Дома культуры, в кругу шахматистов всех возрастов, от подростков до стариков. Я подождал, пока Гогу закончит партию, которую он разыгрывал с юным коллегой, получившим фору, и мы вышли пройтись. Что ж, Гогу был все тем же. Он женился и родил ребенка, но жил отдельно, потому что семейная жизнь мешала ему заниматься существенным. Зарабатывал он мало, но не испытывал нужды в деньгах, его не тянуло путешествовать (хотя уже у всех поголовно были загранпаспорта), его не соблазняли новые химеры общества потребления.
«Как там в Париже?» — разумеется, спросил меня Гогу с искренним интересом к моему опыту, но в его вопросе не было ни на йоту больше страсти, чем шесть-семь лет назад, когда он спрашивал, «как там в Бухаресте». Расписывая перед ним свою парижскую жизнь, свои путешествия по Европе, я даже испытывал некоторую неловкость. Потому что тем временем Гогу выучил немецкий и взялся читать в оригинале Хайдеггера. За последние годы в его чтении стала заметно перевешивать философия: он читал по-французски Сартра и Чорана, Раймонда Арона и Фуко. По части чтения я не мог даже рядом стать с Гогу. По сути, годы, проведенные на Западе, были для меня сплошной беготней, я больше писал, чем читал, а что касается ключевых книг последнего десятилетия, то я был скорее наслышан о них, чем насыщен ими.