В типологии эпистолярных жанров послание Курбского соответствует «посланию к недругу», включающему в себя момент ссоры и обличения. В первом древнерусском письмовнике дается общая схема таких посланий, вполне соответствующая истории отношений Грозного и Курбского[23]. Однако если непосредственное знакомство Курбского именно с этим текстом вызывает сомнения [Демин 1964], то его знание латинской эпистолографии бесспорно: текст лаконичен, имеет четкую структуру, соответствует основным требованиям разворачивания тезисов, которые амплифицируются риторическими элементами (вопросами, восклицаниями) [Калугин 1998: 135–145][24]. Послание Грозного, напротив, характеризуется принципиальным отказом от риторики. Помимо того что ответ царя превышает послание Курбского по объему почти в двадцать раз, он очевидным образом не принимает его структуры, то есть на аргументы своего оппонента отвечает в произвольном порядке или не отвечает вовсе. Так, например, в начале письма Грозный отвечает на вступительную часть письма Курбского, где содержатся лишь риторические обращения к царю, а ответ на первую часть послания прерывает лирическими воспоминаниями о своем детстве и первых годах царствования, и все это перебивается пространными цитатами из святоотеческой литературы. Многочисленные бранные выражения, которыми пользуется Грозный, выполняют схожую функцию: они радикализируют жанр «послания к недругу», вводят в него элементы, разрушающие саму ситуацию переписки и диалога. Отказ Грозного от риторических условностей понятен: он репрезентирует отказ от спора вообще, невозможность вести диалог по правилам. Его, по выражению Андрея Курбского, «широковещательное и многошумящее» послание, огромное по объему, должно продемонстрировать мощь и величие власти, которую невозможно одолеть никаким способом, в том числе и дискурсивным.
Очевидно, что за перепиской Ивана Грозного с Курбским, где политические и религиозные категории не могут быть отделены друг от друга, стоит модель спора религиозного, который, особенно в русской традиции, не имеет другого разрешения, кроме как раскаяние упорствующего в своем заблуждении или, если речь идет о язычнике, его обращение. Коммуникативное пространство структурировано здесь таким образом, что истинное знание вписано в него изначально; оно доступно лишь обращенным, превышает человека и рассматривается как дар или благодать[25]. Споры с теми, кто находится внутри этого пространства, – опасны и могут поколебать человека в вере[26]; с теми же, кто находится вне его, – невозможны, поскольку в этом случае другой – иноверец, тот, с кем не существует общего языка. В «Житии Феодосия Печерского» Нестор говорит об одном «обычае» святого, который «многашьды въ нощи въстая и отай вьсѣхъ исхожааше къ жидомъ, и тѣхъ еже о Христѣ прѣпирая, коря же и досажая тѣмъ, и яко отметьникы и безаконьникы тѣхъ нарицая, жьдаше бо еже о Христовѣ исповѣдании убиенъ бытии» [БЛДР 1997: 418][27]. Перед нами не спор, а безапелляционное утверждение истины, которая может быть выражена исключительно в модусе «обличения» и «корения», указывающем в первую очередь на ее абсолютный статус, не нуждающийся ни в каких обоснованиях. Участники этой ситуации изначально находятся не в равном положении, и если Феодосий открыл для себя истинную веру, то за нее можно и умереть, продемонстрировав таким образом нерушимость коммуникативных границ[28].
Схожие установки реализуются в полемиках, вызванных книжной «справой» и унификацией обряда, приведшими в XVII веке к расколу русской Церкви. При этом следует подчеркнуть, что неприятие риторики, отказ от возможностей, которые дает знание риторических приемов, приобретает особую значимость благодаря актуализации противопоставления ложная мудрость vs. истинная вера, вызванной самим характером церковной реформы. Определяя свою позицию в отношении «внешней мудрости», протопоп Аввакум пишет, обращаясь к единомышленникам: «Не ищите риторики и философiи, ни краснорѣчiя, но здравымъ истиннымъ глаголомъ послѣдующе, поживите. Понеже риторъ или философъ не можетъ бытии христианинъ ‹…› От того бо раждается гордость, мати пагубѣ» [Памятники 1927: 547–548]. Споры о вере, которые вели между собой сторонники старого и нового обряда, отличались непримиримостью, где за словами шло физическое противостояние, а последним словом была мученическая смерть[29]. Показателен с этой точки зрения эпизод, описанный в житии одного из первых старообрядцев, Корнилия Выговского, который на момент никоновской реформы был уже глубоким стариком. Увидев, что в церкви, где он был пономарем, священник собирается служить по новому обряду, Корнилий, «имея в руках своих кадило с углием разженным, удари попа по главе и разби кадило о попову главу» [Брещинский 1985: 83–84] (см. также: [Плюханова 1996: 384–390]). И в этом случае показательно, что Аввакум, когда речь заходит о никонианах, говорит не о «прении», а о «бранях», то есть о ссоре и войне[30].
23
Вот основной сюжет письма к бывшему другу, ставшему «супротивным»: «Недругу. Прежебывшему общему нашему приятелю и сердечному благодетелю, ныне же грех ради наших супротивных обретеся» (цит. по: [Калугин 1998: 136]).
25
Обращение иноверца точно так же не является результатом споров и увещеваний. Оно связано с верой, которая свидетельствует о присутствии бога в человеческой жизни. В «Повести о Петре, царевиче ордынском» о герое говорится, что, подобно древнему царю Мельхиседеку, «отрокъ приа прежде крещениа <благодать> в разум» [БЛДР 2000: 72]. Перевод: «отрок благодать в душу свою воспринял до крещения» [Там же: 73].
26
Бессмысленно высказывать собственное мнение о том, что выше человеческого понимания. Максим Грек заключает свое послание к Федору Карпову, в котором сообщается об одном священнике-спорщике, следующими пожеланиями: «А священника того исправити не лѣнися, чтобы, отложивъ всяко прѣние, послѣдовал простѣ, неиспытнѣ глаголемым от святых отецъ, еже бо како и когда о божествѣ не вмѣстится, его же ради и безначаленъ, и непостижим, и неизречененъ глаголется, иже въ Троици прославляемый Богь, тому слава въ вѣки, аминь» [БЛДР 2000: 342]. Перевод: «А священника того исправлять не ленись, чтобы он, оставив всякие споры, принимал просто, без обсуждения сказанное святыми отцами о том, что никак и никогда о Божестве нельзя уразуметь, из-за чего он безначальным, и непостижимым, и несказанным называется, в трех лицах прославляемый Бог, которому слава вовеки, аминь» [Там же: 343].
27
Перевод: «Еще и такой обычай имел блаженный: нередко вставал ночью и тайно уходил к евреям, спорил с ними о Христе, укоряя их, и этим им досаждая, и называя их отступниками и беззаконниками, и ожидая, что после проповеди о Христе он будет ими убит» [Там же: 419].
28
Ср. также: Послание Феодосия к князю Изяславу о латинской вере, где также речь идет о невозможности споров о вере, поскольку истинная вера только одна: «И аще ти речеть прьць: „Сию вѣру и ону Богъ далъ есть“, ты же, чадо, рци: „То ты, кривовѣрне, мниши ли Бога двовѣрна! Не слыши ли, оканьне и развращене злою вѣрою, Писанье тако глаголеть: «Единъ Богъ, едина вѣра, едино крещенье»“» [БЛДР 1997: 450]. Перевод: «И если скажет тебе спорящий с тобой: „Бог дал и ту, и другую веру“, ты ему, чадо, скажи: „Ты, кажется, мнишь, кривоверный, что Бог двоеверен! Не слышал ли, окаянный, развращенный злой верою, как гласит Писание: «Един Бог, едина вера, едино крещение»“» [Там же: 451].
29
В спорах со старообрядцами принимал участие и Симеон Полоцкий, которого можно в полной мере назвать представителем риторической культуры. О полемиках Симеона Полоцкого со старообрядцами Никитой Добрыниным и протопопом Лазарем см.: [Успенский 1996: 494–495, 498–499]. В обоих случаях речь идет о соотношении языковой формы и грамматики, которая вводит неприемлемый для старообрядцев момент релятивизма и, соответственно, возможность различных интерпретаций текста.
30
Вот как описывает свои столкновения с никонианами протопоп Аввакум в своем «Житии»: «Наутро архимарит з братьею вывели меня; журят мне: „Что патриарху не покорисся?“. И я от писания ево браню» [Житие Аввакума и его другие сочинения 1991: 37]; «Посем указ пришел: велено меня ис Тобольска на Лену вести за сие, что браню от писания и укаряю Никона, еретика» [Там же: 39]; «Мне, бедному, горько, а делать нечева стало. Побранил их, колко мог» [Там же: 60].