Блок ушел. Слева выходит А н д р е й Б е л ы й.
Б е л ы й. Грязно, серо, суетливо, бесцельно, расхлябанно, сыро; на улицах — лужи; коричневатой слякотью разливаются улицы; серенький дождичек, серенький ветер и пятна на серых, облупленных, нештукатуренных зданиях; серый шинельный поток; все — в шинелях; солдаты, солдаты, солдаты — без ружей, без выправки; спины их согнуты, груди придавлены; лица унылы и злы… Изолгано все. Нашутили, исшутили, прошутили. Все разваливается. Страшно. И никто еще не смеет произнести: рухнуло. (Исчез.)
Скрипит, повизгивает шарманка на дворе: «Все пташки-канарейки так жалобно поют…»
Квартира Блока. Л ю б а ходит по комнате, держа листки, и учит роль.
Л ю б а (без выражения). «Мне стыдно, право стыдно, я уйду, право уйду, тетушка, посидите за меня. (Репетирует книксен и — после небольшой паузы.) Нет, право, уйду, уйду, уйду…» (Отбежала в сторону, высунулась в окно, увидела шарманщика, завернула монетку в бумагу.) Эй! Лови! Только, ради бога, убирайся! (Монетка брошена, шарманщик заковылял прочь, и она продолжает, повернувшись к зрителям.) «Право, такое затруднение — выбор. Если бы еще один, два человека, а то четыре… а то четыре…»
Выкрик татарина: «Старого платья берем!»
Внизу проходит Б л о к. Останавливается.
Б л о к. Мама! С призывом моим, кажется, все улаживается. Зоргенфрей устраивает меня в Земско-городской состав. Таким образом буду я табельщиком тринадцатой инженерно-саперной дружины. Вышли нотариальную копию моего университетского диплома, и меня аттестуют зауряд-чиновником. Это все же лучше, чем быть солдатом. Направляют меня на станцию Лунинец, Полесских железных дорог, где-то в Пинских болотах. Болота, болота… Вчера у Любы не было спектакля в Михайловском полку, и она играла на станции Обухово. Присутствовали местный пристав и мальчишки на заборе, а вокруг происходило гуляние, так что слова актеров были заглушены, но Люба всех перекричала. Сейчас она готовит роль Агафьи Тихоновны в гоголевской «Женитьбе». Господь с тобой. Твой Саша.
Л ю б а (ходит по комнате, учит). «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича… Просто даже стала болеть голова…»
Проходит Б л о к. На приступочке сидит М а р и я. При появлении Блока оторопело вскакивает.
Б л о к. Вы ждете меня?
М а р и я. Да.
Б л о к. Почему же вы не прошли ко мне, а сидите на лестнице?
М а р и я. А меня никто не знает у вас. И вы — не помните.
Б л о к. Пожалуй, нет.
М а р и я. Давно, еще до войны, я как-то заходила к вам.
Б л о к. Может быть. Но вы думаете, я не заметил, как вы почти каждый день проходите мимо моих окон и иногда я ловлю ваш вопрошающий взгляд? Зачем же, однако, — на лестнице?
М а р и я. А я с утра здесь.
Б л о к. Вот те раз! Вы, наверно, продрогли? Пойдемте, пойдемте!
Уходят.
Л ю б а (у себя, продолжая учить роль). «Просто голова стала болеть. Я думаю, лучше всего кинуть жребий… Лучше всего кинуть жребий… Положиться во всем на волю божью, кто выкинется, тот и муж… Положиться на волю божью… Напишу их всех на бумажках, сверну в трубочки… Сверну в трубочки, сверну в трубочки… да и пусть будет что будет…» (Сворачивает воображаемые бумажки.)
Зажигается свет рядом — там сидят Б л о к и М а р и я.
Б л о к. Когда ко мне приходят со стихами, все как-то проще. Я привык. Говорим о стихах. Чаще всего — плохих. Ну, а вот так?
М а р и я (неотрывно на него смотрит). Кто вы, Александр Александрович? Если вы позовете, за вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что вы вождь. Ничего, ничего у вас нет такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут? Вот и я пойду, куда угодно, до самого конца. Потому что сейчас в вас как-то мы все и вы символ всей нашей жизни, даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на вас все свои страшные лучи — и вы за нее, во имя ее, как бы образом ее сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя вас? Что я должна делать? Как жить?