Двадцатитрехлетний капитан Садков, хитрющий, как все разведчики, заверил меня в своем почтении и уважении к прессе и ее «отдельным представителям», клятвенно обещал самолично и незамедлительно послать в редакцию материал, как только будет, «а сейчас, извини, друг» — и он весьма выразительно развел руками, мол, прощай, поскольку ничего для тебя нет. Однако дипломатичный капитан просчитался, я тогда уже кое-что «кумекал» в своем ремесле и сообразил: раз капитан так сильно хочет от меня избавиться, значит, он занят, и занят каким-то срочным и важным делом. Ну, а это значит также, что я попал именно туда, куда надо. И что же, уйти ни с чем? Ну нет! Через несколько минут мне уже было известно, — от капитана разумеется, — что с наступлением темноты трое его разведчиков пойдут на ту сторону и попытаются «взять языка». «Попытаются, — подчеркнул капитан. — Так что я ничего определенного не обещаю. Располагаешь временем — жди, а нет…» «А я не собираюсь ждать, — возразил я капитану. — Я пойду с разведчиками». «Исключено», — сказал капитан. «Так хоть познакомьте меня с ними». «Сейчас не могу, не положено, — заявил капитан, — а потом пожалуйста».
Он был потрясающе вежливым человеком, капитан Садков, я бы на его месте выставил вон такого прилипчивого, назойливого типа. «Кругом марш! И чтоб духа твоего здесь не было!» А он даже улыбнулся мне, чтобы смягчить отказ, а затем велел связному принести мне поесть.
Я поел и принялся терпеливо ждать. И дождался: под утро вернулись разведчики, и не с пустыми руками, с «языком». Правда «языка» я не видел — его доставили прямо в штаб полка, и ясно было, что меня сейчас к нему не подпустят, зато у разведчиков я попытался взять интервью с ходу, как только они вошли в землянку. Но они оказались не столь вежливыми, как их капитан, и вышел мне, как говорится, полный поворот от ворот: двое разведчиков тут же завалились спать, причем один молча повернулся ко мне спиной, другой же, прежде чем сделать это, шуганул меня трехэтажным, чтоб не мешал людям отдыхать после работы, а третий… Третий почему-то стал бриться…
Сначала меня это несколько озадачило… «Чудит разведчик, а с виду серьезный», — подумал я. И время для такого дела было выбрано явно неподходящее, да и брить человеку пока нечего, хотя парень этот был лет на пять старше меня, бороденка у него росла так же маломощно, как и моя, и трехдневную, или, допустим, даже недельную щетину можно было и не заметить. Но разведчик пощупал пальцами подбородок, провел ладонью по щекам, недовольно поморщился и тут же стал извлекать из вещевого мешка бритвенные принадлежности. Походное зеркальце, которое парень приставил к фонарю «летучая мышь», меня не поразило, мое было не хуже, но когда он выставил на стол шикарную кисточку «Барсучий хвост», никелированный патрон для мыльного порошка, и никелированный тазик для пены, я проникся почтительным интересом (я еще любил тогда все связанное с бритьем, поскольку сравнительно недавно приобщился к племени бреющихся), а когда увидел еще и бритву «Solingen» — я сразу признал двух знаменитых золингеновских близнецов, тиснутых золотом на черном кожаном футляре, — то даже вздохнул от зависти. Это было тогда моей недосягаемой мечтой — бриться опасной клинковой бритвой. Я был в ту пору уверен, что все настоящие, полноценные мужчины бреются только опасной, а я, в наказание за неведомые грехи, вынужден скоблить свои щеки жалкой «безопаской», мучаясь даже оттого, что все окружающие называют ее почему-то «самобрейкой». Какая же это «самобрейка», будь она неладна, это же «самопытка» — тупые лезвия рвут в клочья кожу, и пока побреешься, столько крови потеряешь, что хоть в санбат ползи. Штампованное лезвие безопаски противно скрипит и скрежещет, натыкаясь на самый мягкий, самый тонкий волосок, а клинок хорошей опасной бритвы, изготовленной мастером-чародеем, звенит и поет, расправляясь даже с самой жесткой, самой крепкой «цыганской» бородой. Понимаете — звенит и поет. Есть чему позавидовать, ей-богу, если ты даже бывалый солдат и тебе вроде и не положено мечтать о подобных пустяках. Да, бывалый, конечно. Но и в таком вот бывалом солдате непременно осталось еще что-то от нетерпеливого мальчишки, который чуть ли не с пеленок отчаянно стремился скорее, скорее стать взрослым мужчиной, а вот в девятнадцать лет еще не вполне уверен, что давно стал им, хотя прожил на войне уже сто жизней — для подсчета стажа день на войне идет за три, но я лично думаю, что и ста за иной такой день маловато.