В рассказе об этом, который был «выдан» Юре, разумеется, описанные выше подробности карточного сражения я опустил — зачем они, если человеку и думать о картах противно. Зато о том, как мы оторвались от земли и полетели, я попытался рассказать Юре красочно и ничего не упуская. Даже излишне красочно, мне тогда нравилось так говорить и писать обо всем необычном. И Юрию мой рассказ явно понравился: глаза у него заблестели точно так, как при виде моего парабеллума.
— Высоко поднялись? — спросил Юра.
— Высоко. Технарь на поляне сразу вот в такого превратился, — сказал я, показывая мизинец.
— А ты до этого летал?
— Нет, вот только с Вовчиком.
— А я пока вообще не летал.
— Еще полетаешь, — обещал я.
— Полетаю, конечно, — сказал Юра. — После войны, я думаю, все летать будут. Даже старики и младенцы. Вот увидишь, в поездах никто ездить не станет, поезда только товарные останутся.
— Бог его знает.
— Бог здесь ни при чем, — возразил Юра. — Ты сам сообрази, сколько за войну самолетов понастроят. А куда их потом девать? Ну и начнут гонять их вместо поездов и даже вместо трамваев в больших городах, вот увидишь.
— Доживем — увидим, — сказал я без особого энтузиазма, впрочем. И не потому, что как-то усомнился в Юрином воздушно-транспортном проекте — какие тут могут быть сомнения? Конечно, после войны все у нас будут запросто летать, — а потому, что уже не мог относиться к будущему так, как Юра Топорков. Это не значит, разумеется, что мы на фронте вовсе не думали, не мечтали о мирном послевоенном будущем. И думали, и мечтали, и дрались за него. Но ведь часто бывало и так, что мечталось, если только можно обозначить это таким словом, только о том, чтобы «дотянуть до вечера», «продержаться бы еще час, всего лишь один час». Нечего и говорить, что в такие моменты завтрашний день и был тем желанным будущим, за пределы которого мне лично и заглядывать казалось порой опасным — а вдруг спугнешь его или (смейтесь теперь над этим сколько угодно, теперь и мне это смешно) сглазишь. Вот чем и объяснялось мое сдержанное, осторожное, «доживем — увидим». А Юра Топорков понял его по-своему.
— Мне еще в школе доставалось за это, — сказал Юра. — Сто раз, бывало, перебью учителя и один задам сто вопросов. Учителя обижались: слушать, мол, научись. А ты, пожалуйста, не обижайся, Сема, ты не обращай внимания, рассказывай.
Я уверил Юру, что мне не за что на него обижаться, я ведь не учитель, не докладчик, не лектор, и что мы просто беседуем, и, конечно, тут же продолжил свой рассказ — по правде говоря, мне очень хотелось досказать его Юре Топоркову.
…Не знаю, право, сколько пассажиров перевез воздушный флот Советского Союза за 71-й или 72-й года, знаю только, что теперь многие предпочитают самолет железнодорожному вагону. И конечно, — в этом каждый, даже не летающий, может самолично убедиться, съездив в аэропорт своего города, — среди воздушных пассажиров люди всех возрастов. Есть и глубокие старцы, есть и младенцы. Кстати, младенцам аэрофлот предоставляет в самолетах не абы какие места, а удобные колыбели, и младенцы спят на высоте девяти или десяти тысяч метров так же спокойно, как и на земле. И если им при этом уже видятся какие-то сны, то уж, во всяком случае, не земные.
Вот так-то, Юра Топорков! Летаем.
А я, пожалуй, даже больше и чаще, чем люди других профессий, летаю, потому что я репортер, и в редакциях, посылая нашего брата в командировки, теперь не говорят, как прежде «съезди», а говорят «слетай». Подсчитать бы когда-нибудь на досуге, сколько я налетал, может, в миллионщики зачислят. Заманчиво. Но сколько бы я ни летал и как не летал, мне все равно не забыть тот первый полет с Вовчиком. Когда «кукурузник» оторвался от земли и полетел, я тут же уверовал, что лечу я, не самолет и я в самолете, а я сам лечу, на своих собственных крыльях, внезапно выросших за плечами, а это совсем не то, что испытывает пассажир современного авиалайнера. Совсем не то. И тем более не забыть мне атаки «мессера». Он вывалился на нас из обыкновенного облака. Бывают облака, одним своим видом сулящие грозы и беды, а это с виду было совсем безобидным, скучным облаком, неопределенного грязно-мышиного цвета, неопределенной формы и приметное разве только тем, что оно было единственным в этой части неба. Поди догадайся, что в нем засел разбойник. Но нашим «кукурузником» управлял летчик-истребитель, а он, безусловно, знал, с какой начинкой разгуливают иногда по фронтовым небесам вот такие безобидные с виду облака, и отвернул чуть в сторону, когда мы начали сближаться. (А мы шли встречным курсом, на разной высоте, правда, и мне теперь, вопреки здравому смыслу кажется, что облако какое-то время просто везло «мессера» в своем брюхе, а иначе как же совпали их скорости.) Отвернуть-то отвернул, только это уже ничего нам не дало: у «мессера» было превосходство и в скорости, и в высоте, и главное — он был вооружен. А что мы могли противопоставить его пушечному и пулеметному огню? Огонь своих «Тэтэ»? Я о своем в тот момент и не вспомнил даже, и сразу, как только увидел «мессера», осознал себя и безоружным, и беззащитным, этакой мишенью, заброшенной в небо для расстреляния. Но без этих слов, понятно, осознал.