Минут за пять до этого я пробрался на НП комбата (Мощенко и телефонист лишь чуть-чуть углубили старый стрелковый окоп на склоне кургана) с поручением старшого лейтенанта Грунина — командира моей роты, но доложить ничего не сумел, комбат разговаривал по телефону с командиром другой роты, и, судя по всему, был страшно недоволен, что она залегла и больше не продвигается.
— Хватит, кончаем тары-бары, сейчас сам приду, — негромко сказал комбат и положил трубку. Не бросил, а положил.
— Разрешите доложить, — начал было я, но комбат отмахнулся от меня, — потом! — и выбравшись из окопа, побежал вниз по склону. Мощенко, разумеется, за ним. — Назад! — Скомандовал ему комбат. — Обойдемся без тебя!
Может, комбат споткнулся и потому упал, но, скорее всего, он немецких пулеметчиков и минометчиков хотел таким манером обхитрить, да Нина же этого не знала, она видела только, что Угаров упал, и поэтому: «Коля! Коленька! Любимый!»
На весь свет, во всеуслышание — любимый!
Вот это, я понимаю, любовь! Верю, как не верить, что какие-то неведомые мне боги любви защитили Нину в тот момент от смерти, — а иначе не понять, как она осталась живой, — потому что гитлеровцы перенесли на нее весь огонь, предназначенный и для Угарова, и для всех нас. Весь огонь на нее одну. Нина, похоже, и не замечала этого, но Угаров… Придется допустить, что те же боги любви, выручая любящую, подсказали Угарову, что происходит и как поступить. И он мгновенно поднялся, погрозил Нине кулаком и побежал дальше, увлекая за собой вражеский огонь.
«Вот о ком надо обязательно написать, — подумал я, увидев в кузове автомобиля Нину. — И не статейку для газеты, а большой очерк для столичного журнала. Для «Огонька» или «Знамени». Надо только поподробнее расспросить девушку. И чтобы биографию рассказала, ну и о своих переживаниях».
— Здравствуйте, Нина, — сказал я.
— Здравствуйте, — ответила Нина и подняла на меня глаза — они у нее были заплаканные, и щеки у нее были мокрые от слез. Но я не удивился этому: после боя, после каждого кровопролитного боя всегда найдется о ком поплакать женщине, если, конечно, у этой женщины нежное, отзывчивое, любящее сердце. А у Нины оно, безусловно, такое. И мне захотелось тут же — в очерке это само собой, а лично даже приятнее — выразить славной, храброй девушке свое восхищение. И я сказал:
— Ох, и потратились на тебя вчера фрицы. Мин, считай, двадцать выпустили, не меньше. А патронов сожгли — не сосчитать.
— Это когда же? — сухо спросила Нина. «В самом деле не помнит? Прикидывается».
— Ну, когда ты бежала к Угарову, — напомнил я и вдруг почувствовал, не знаю почему почувствовал, что этого-то и не следовало ей напоминать. — И тогда и вообще… Они по тебе палят из всех стволов, а ты ничего, будто заколдованная. И ты, и…
— И кто еще?
— И ты, ну и Сережа, — сказал я про Мощенко, а про Угарова умолчал, хотя хотел сказать прежде всего о нем. — Кстати, увидишь Сережу…
— А я его не увижу, — сказала Нина.
— Как так? Он что, уехал?
— Мощенко не уедет, — сказала Нина. — Не может комбат без своего Мощенки… Это я уезжаю.
— Не навсегда же.
— Навсегда. Откомандировал меня, — сказала Нина и заплакала. Горько заплакала. Безутешно.
Ее сбивчивый рассказ и огорчил меня (жаль все-таки девушку), и обрадовал: значит, Нина не пэпэже Угарова. Ура, ура! Это же здорово, что героиня моего будущего журнального шедевра вообще не пэпэже, что она ничья. Такой я и нарисую ее в своем очерке — чистой и невинной, как новорожденное дитя. Конечно, к чистой, настоящей любви никакая грязь не пристает, она все очищает и освящает, такая любовь, потому я вначале и простил Нине ее пэпэжевское положение (какая обалдуйская самоуверенность, это же почти «поп-священник» или даже сам папа римский — «я простил, и точка»). Простить-то простил, но с оговоркой, с припрятанной поглубже оговоркой, что Угаров все же не тот человек, которого должна полюбить такая девушка, как Нина. Не тот. Не для любви он человек. Во всяком случае не для Нининой любви. И хорошо, что походно-полевой роман между ними не состоялся. А я чудак-человек, не обнаружив в землянке комбата никаких следов пэпэже, — там женским духом и не пахло — приписал это и «хитрой маскировочке» (наблюдательный был мальчишка, ничего не скажешь), и тому, что любовь на фронте почти всегда свободна от быта. Чистые подворотнички комбату, должно быть, пришивает Мощенко, и очень даже возможно, что это делает сам комбат — военные в таких делах легко обходятся без женских рук, — так думал я, когда с любопытством оглядывал угаровскую землянку. Но оказалось, что Нина в ней вообще ни разу не была. «Меня не звали, а сама я…» — сказала она, всхлипывая. Да и зачем ее мог позвать комбат — он ее и не замечал вовсе. И она сама всячески старалась не попадаться ему на глаза. Зачем? Пусть он ничего не знает. И пусть никто ничего не знает. Но когда комбат упал, она не смогла сдержаться.