Но этот вывод уже в равной мере относится ко всем трем произведениям, составившим книгу Эммануила Фейгина. И я надеюсь, я уверен, что так же, как и мне, литератору, книга эта и читателю доставит истинное удовольствие, одарив его пользой, вызвав в нем радость окрыленности и одухотворенности, того духовного возбуждения и нравственного напряжения, которыми так сильны лучшие произведения советской социалистической литературы.
Синее на желтом
(Роман)
Мы вовсе не врачи. Мы боль.
Никогда не думал, что синее так выделяется на желтом. Минуты две, а то и больше я неотрывно смотрел на желтые руки покойника. А ведь еще совсем недавно они были смуглыми, нет, не просто смуглыми, а, можно сказать, почти черными от постоянного многолетнего загара, и потому непонятно… Впрочем, всем известно, что все белое с годами обычно желтеет — желтеет белая бумага, белая кость, белая кожа и тому подобное. Но чтобы черное стало таким вот желтым?! Таким желтым, что ее и придумать невозможно, такую желтизну. Непостижимо! Я и прежде, когда Угаров был жив, видел, конечно, эту татуировку на его правой руке. Видел и вроде не видел. Но, так или иначе, не разглядел как следует и в подробностях не запомнил. Может, потому и не запомнил, что прежде вообще не приглядывался ко всей этой наспинной, нагрудной, наручной «живописи» — скользнешь незаинтересованным взглядом, иной раз фыркнешь презрительно — «дикарь» — и забудешь. Но тут явно другой случай, и если я не разглядел раньше во всех деталях татуировку на правой руке Угарова, то произошло это, скорее всего, потому, что руки у живого Угарова были всегда, как я уже сказал, почти черные (а синее, надо будет это проверить потом, наверное, гаснет на черном, да, пожалуй, гаснет) и еще, безусловно, потому, что руки у живого Угарова были всегда в движении. Они, помню, и тогда были в движении, когда Угаров, приговорив меня к смерти, вскинул на уровень моего лба руку с еще дымящимся пистолетом, и тогда, когда много лет спустя Угаров подошел ко мне с кружкой пива, чтобы чокнуться и выпить за мое здоровье. Но теперь они так спокойно лежали на груди Угарова — я еще ни разу не видел их такими спокойными, — и необыкновенно густая синева татуировки так отчетливо, я бы даже сказал, выпукло, выделялась на необыкновенно желтой коже, что я уже не мог отвести глаз от обвитого канатом якоря, не совсем ровно вставленного в спасательный круг, и от слов, тесно — буква к букве — в этот круг вписанных. В верхней части в сущности одно слово: «Н. А. Угаров. 1910» (цифрами, надо думать, обозначен год рождения Угарова) — написано в верхней части круга, а в нижней — четыре слова, разделенных восклицательным знаком на две фразы. Думается, что грамотей-татуировщик с этим восклицательным знаком сильно перестарался, поскольку в те времена, когда Угарову делали наколку, считалось, что эти две различные, совершенно не сходные фразы, ничем — ни восклицательными знаками, ни запятыми, ни абзацами — невозможно разделить.
В те времена они, несмотря на все и всякие точки, запятые и восклицательные знаки, писались, читались, произносились и провозглашались СЛИТНО, и для множества людей обозначали одно и то же. Для великого множества людей, а следовательно, и для меня и для Угарова.
Потом, спустя годы, когда мне бог знает почему почудилось, что я уже вижу все на свете иными, заново сконструированными, что ли, глазами, я дал себе слово никогда не произносить эти фразы слитно и никогда не писать их рядом.
Но это я дал себе такую клятву, а вот Угаров… Да откуда мне знать, что думал по данному поводу Угаров! Сам он мне об этом не говорил, а я и не спрашивал. Следовало, конечно, поинтересоваться и спросить, ведь общался с человеком, и не просто так «здравствуйте, до свидания», а по-другому все-таки…