— А много вы у того хутора потеряли? — спросил я.
— Сто двадцать человек убитыми. Большие, конечно, потери. Но что ж, по-вашему, я торговаться должен был с противником — уступите мне, мол, подешевле этот хугорок? Вот я и сказал капитану: а если бы я не сто двадцать потерял, говорю, а сорок, как вы посчитали, товарищ капитан, тогда что, тогда я молодец? Сто двадцать, по-вашему, плохо, а сорок хорошо? А эти сорок — что, спички-палочки? Или, может, они инкубаторские? Без отцов и матерей… Ты понимаешь, Медведев, какой он мне идиотский счет предложил? Тут любой пацаненок вам скажет, что идиотский. Если так считать — так черт знает до чего досчитаться можно. А у меня счет другой. Самый верный. Хутор я взял? Взял. Вот и весь мой счет.
Сказав это, Угаров почему-то начал свой рассказ сначала, добавляя какие-то важные, с его точки зрения, подробности. Он ругал капитана, ругал товарищей-ветеранов, которые за него не заступились, а должны были дать бой «молокососу». Он ругался и жаловался. Да, жаловался. Впервые я услышал от него — жалобу. И я видел, как он жаждет моего сочувствия. Хоть слова сочувствия. Хоть взгляда. А я не хотел — пусть накажет меня за это бог, пусть накажет — не хотел и не мог ему сочувствовать.
Наконец он понял это. И поднялся.
— Ну, будь здоров, Медведев. А я в отдел писем пойду, чего-то я им очень нужен — ждут они.
Да, в отделе писем его, конечно, ждут. Там он очень нужен. Отделу писем он, как говорится, пришелся ко двору, и зав. отделом Борис Евгеньевич все время благодарит меня за то, что я «сосватал» им Угарова. А «сватовство» это состоялось неожиданно и просто. В тот день, мне помнится, был напечатан мой очерк об одном хорошем человеке, и Угаров, встретив меня на улице, сказал:
— Хорошо ты написал, с душой. А все ж не пойму, почему ты только о хорошем пишешь. Ты бы хоть раз фельетон написал о бюрократах, например, о жуликах. А то ведь что получается — какой-то беззубый корреспондент из тебя получается.
— Может, и беззубый, а фельетон я все равно не могу написать, — нет у меня на это способностей.
— Какие ж еще тут дополнительные способности нужны — писать умеешь, вот и пиши. Мне бы твое умение.
— А вы попробуйте, Николай Петрович, может сумеете.
— Что ж, могу и попробовать, сватай.
И я «посватал». До фельетона, правда, пока не дошло — Угаров пока занимался расследованием писем. И делал это он обстоятельно — в отделе, как я уже сказал, нахвалиться им не могли. Все его там хвалили. Все, кроме Оли. Восемнадцатилетняя эта девушка уже очень как-то откровенно выражала свою неприязнь к Угарову. Нет, грубить она не грубила, наоборот, она была с ним вежлива и можно было сказать почтительна, если бы… может быть, в ее подчеркнутой холодной вежливости и заключается это «если бы», потому что со всеми другими штатными и нештатными сотрудниками Оля в самых дружеских отношениях. У нас в редакции все любят Олю — милую общительную девушку. И даже прощают ей ее несколько прямолинейное правдолюбие — иной раз это доброе существо «так резанет», что держись.
Угаров делал вид, что не замечает Олиного к себе отношения, но Борис Евгеньевич очень даже замечал и сердился: «Не пойму, Оля, что вы от человека хотите. Вот видите, он замечательный отчет написал. Вы читали?» «Читала». «И что?», «А ничего». «Что значит ничего?», «А то, что это еще ничего не значит». «Ну знаете…» — обижался Борис Евгеньевич.
Думаю, что справедливая в общем Оля руководствовалась чувством своей непонятной никому неприязни, когда подсунула — а в этом я не сомневаюсь, что именно подсунула — Угарову письмо Сироткиной.
Пенсионерка Сироткина Мария Григорьевна, ведущая смертный бой со своими соседями, — а жила она в старом районе, в старом доме с общими удобствами, с общим балконом — уже давно стала грозой для нашей редакции. Письма от Сироткиной поступали в редакцию почти регулярно, и если ответ немного задерживался или не удовлетворял — а как ее мог удовлетворить любой наш ответ? — то тут же следовала жалоба уже на сотрудника редакции или в высшие инстанции на нашу «бездушную» газету вообще. Вот такая она у нас, эта Сироткина. Но Угаров ничего этого не знал. Он взял у Оли письмо, прочитал и отправился к «заявительнице», как он выразился. Вернулся Угаров от Сироткиной мрачный и Оле сказал: «Никак этой Сироткиной помочь нельзя — она сама себе враг». «И вам совсем не жаль ее?» — спросила Оля. «Нет, таких зловредных людей я не жалею».