Выбрать главу

Я понимаю, конечно, что придумал человека под часами, что его вероятнее всего и в помине нет, и все же на душе у меня от таких мыслей прескверно. И вообще, как это ни странно, все эти мысли — самые что ни на есть панихидные. Только совершается панихида эта уже не по усопшему человеку — разве только люди умирают — а по всему, чему уже не бывать в моей жизни, что умирает в нас еще задолго до последнего вздоха, что умирает в нас на протяжении всей нашей жизни, каждый час, каждое мгновение, что никому не воскресить, если только не будет второго пришествия. Да, плохи мои дела, если подумать! Я вздохнул, не скрываясь, вздохнул — на панихидах можно вздыхать сколько угодно и по любому поводу, что еще делать на панихидах — и направился в большую комнату, даже не взглянув больше на магнитофонщицу. Да ну ее! Нет, лучше так: бог с ней!

Надежный молодой человек, жених по имени Витя, стоял у дверей, прижавшись спиной к косяку. Лицо у него было хмурое, решительное, рука, которую он мне протянул, сухая и крепкая, и я молча пожал ее, а затем подошел к вдове, рыхлой и, как я почему-то решил, очень старой, давно уже старой женщине, и сказал ей все то общепринятое (и убежден, никому, во всяком случае, ни ей, ни мне, ненужное), что в таких случаях говорят. Она подняла ко мне заплаканное лицо, готовясь снова заплакать и запричитать, но, вглядевшись, не вспомнила, кто я, да и не могла вспомнить — Угаров так и не познакомил меня со своей женой — и потому не заплакала, не запричитала, а сказала только — благодарю вас! — и снова опустила лицо, тут же, конечно, забыв обо мне, незнакомом ей человеке. Вот это, по крайней мере, честно. И я не стал задерживаться возле вдовы, зато возле Аннушки, дочери покойного, невольно задержался.

— Видите, что с нами стряслось? — спросила Аннушка и указала сначала на гроб, потом на мать, затем почему-то обвела длинной рукой всю комнату — все ее четыре завешанные черным стены, и когда рука бессильно упала на обтянутые траурным платьем колени, всхлипнула и повторила вопрос — видите?

То, что Аннушка показала мне, я уже сам видел, а вот лицо ее, казалось, увидел сейчас впервые — так оно было не похоже на лицо той юной девушки Аннушки, которым я еще так недавно любовался. Какая удручающая перемена! Ни за что не скажешь, что ей восемнадцать лет, такое у нее сейчас серое, да нет, даже не серое, скорее бесцветное лицо — некрасивое лицо измученной женщины. Ни молодой, ни старой. Без возраста! Как это я не понимал раньше — не понимал, и, конечно, иронизировал и посмеивался — что Угаров, мужественный, сам прошедший огонь и воду, сам устоявший на всех ураганах и ветрах, так заботливо оберегал Аннушку от дождинки, от соринки, от малейшего сквозняка, ибо знал, что она легче и неустойчивее любой пушинки — милая, еще полудетская прелесть дочери — на миг забудешься, не уследишь, не прикроешь вовремя спиной от внезапного порыва ветра, да что от порыва, даже от малейшего шевеления, и уже нет радующей отцовское сердце пушинки — ускользнула, унесло ее бог весть куда. Она ведь и без того была дана на слишком краткий срок — лишь на одну, всего на одну быстротечную весну юности.