Выбрать главу

— …Оказывается, вы обижены на моего папу, — холодно и не без высокомерия сказала Аннушка, а я смиренно, даже слишком смиренно — потом, какое-то время спустя мне это не понравилось — сказал:

— Что вы, Аннушка, что вы, милая, какие у меня могут быть обиды на Николая Петровича! Уверяю вас, — все наоборот, я ведь стольким ему обязан, я решительно всем ему обязан, он — я хочу, чтобы вы это знали — он дал мне жизнь. Понимаете — дал жизнь.

Но она уже сомневалась во всех моих словах и потому спросила:

— Дал?

Я подтвердил это кивком головы, но она все же попыталась уточнить:

— Может, вы хотели сказать — спас? Я знаю — там на фронте мой папа не раз спасал товарищей, и товарищи не раз спасали его. Это я знаю.

«Все верно, — подумал я. — Угаров спасал и его спасали. Все это так! И Аннушка, вероятно, много знает о своем отце. Но далеко не все. О том, что произошло в далекое мартовское утро, она, конечно, ничего не знает. О Юре Топоркове ничего не знает. Уж чем-чем, а воспоминаниями о Юрии Топоркове Угаров не стал бы смущать так тщательно оберегаемую им юную и чистую душу Аннушки. Он не стал. И я не стану, хотя не уверен, хорошо ли это или плохо — сейчас не уверен, а потом… потом разберусь. Не стану я объяснять Аннушке и разницу между «дал жизнь» и «спас жизнь». Да и что я вообще могу сейчас ей объяснить? Что такое жизнь? Это ей сама жизнь о себе говорит и еще скажет. Что такое смерть? А разве я смею утверждать, что знаю я о смерти больше, чем Аннушка? О жизни, возможно, знаю чуть поболее ее просто потому, что прожил уже в три раза больше, а вот о смерти… Если честно говорить, то мы оба только видели ее. Разница, пожалуй, лишь в том, что Аннушка встретилась с ней впервые, а я видел ее не однажды. Но то, что я видел множество смертей, а Аннушка одну, не давало мне, безусловно, никакого преимущества, тут дело не в количестве, а в том, насколько близки были умершие. Правда, я мог возразить, а прежде, года три назад, даже утверждал это, что на войне не раз смотрел в глаза своей смерти. Теперь, когда я больше всего на свете боюсь лжи, всякой лжи, даже самой малой, я этого уже не говорю. Раз я живой, значит, то была НЕ МОЯ смерть, а ЧУЖАЯ.

Нет, ничего я не могу объяснить сейчас Аннушке. Хорошо, что мне повезло и наш разговор вообще прервали — в комнату вошли и бросились почему-то сразу к Аннушке какие-то две толстые женщины в трауре. Наверное, это были родственницы Аннушкиного жениха Вити, потому что он тоже подошел вместе с ними к девушке. Женщины эти были какими-то необъяснимо шумными — их было две, а казалось, что их десять, и они тотчас же оттеснили меня в сторону. Аннушку они, по-видимому, даже испугали — я перехватил предназначенный жениху ее испуганный взгляд, но он улыбнулся ей краешком губ, и она улыбнулась ему краешком губ из-за плеча обнимающей ее женщины, и я вдруг заметил, что не все еще угасло в этом лице. И я подумал — Аннушка еще оживет, похорошеет, а вот Угаров…

Впрочем, это тоже были панихидные мысли — под панихидную музыку они так и лезут и лезут.

Толстые женщины попричитали, поохали и чинно уселись рядком на стульях у стены. И когда они умолкли, я вдруг услышал, что музыка тоже умолкла. Я невольно посмотрел на свои часы — было ровно девять, ни минуты, ни секунды не переработано, в похоронном бюро у нас полный порядок: дисциплина и недремлющая охрана труда. Музыка умолкла, и, значит, официальная панихида окончена, но это для посторонних она окончена, а я вроде не посторонний Угарову, и я остался у его гроба и опять долго — теперь меня никто не торопил, — очень долго, мне казалось целую вечность, целую жизнь смотрел на желтую руку с синей татуировкой, на эту неподвижную и потому, наверное, вдвойне тяжелую руку, которая убила Юру Топоркова и могла, могла и меня убить и вот не убила.

Тбилиси, 1973 г.

Повести

Бульдоги Лапшина

I

В ночь с пятницы на субботу скоропостижно скончался у себя дома главный режиссер городского драматического театра Леонид Семенович Лапшин.