Выбрать главу

— …И вообще, грустно, братцы… По нашему квадрату начала гвоздить, проклятая.

Когда раньше при Демине говорили об этих самых снарядах, которые рвутся все ближе и ближе, его никак не задевало. Обычный стереотип, и только. А сейчас она возмутила и рассердила его, эта, им самим предсказанная, фраза.

Ну, чего он каркает, краснорожий. Чего каркает!

Задорожный сразу стал противен Демину. А чем он провинился перед Деминым, этот опечаленный управдом? Ну чем? Вот давайте спокойно разберемся в том, что он сказал или, точнее, хотел сказать. Разве не верно, что и Селихов, и Демин, и Задорожный принадлежат к тому же поколению, что и Лапшин? Это не значит, конечно, что они сверстники в буквальном смысле этого слова — скорей всего, они, как говорится, «одного года призыва».

Что ж, тут все верно, и Демин ничего не собирался оспаривать. Но Задорожный хотел сказать и то, что этому году призыва пришла пора увольняться в бессрочный или, проще говоря, — пришла пора убираться из жизни… А вот тут уж извините — с этим Демин никак согласиться не хочет и не может. Особенно сейчас не может и не хочет согласиться, сейчас, когда он впервые в своей жизни обрел действительную, не придуманную возможность летать, а не… Впрочем, он и до сих пор не ползал, ходил себе нормально, но что правда, то правда — не летал…

Демин покривил губы, не любил он все эти прилипчивые «взлеты и полеты» из расхожего лексикона плохих поэтов, но какое это имеет сейчас значение… Сейчас важно не дрогнуть. И Демин не дрогнет. Демин убежден, что снаряд (от артиллерийской этой терминологии, тоже, видно, не отвяжешься), поразивший Лапшина, был случайный, залетный снаряд, сами артиллеристы, насколько Демину известно, частенько говорят о каких-то перелетах и недолетах, так что будем считать, что в нашем случае тоже был перелет: целили в один квадрат — попали в другой. Бывает. И нечего панику разводить!.. Ведь и по медицинской статистике, — а статистика беспристрастная, а потому и великая наука — выходит, что нашему году призыва служить еще не менее двадцати годков. Не менее! И раз уж так сложились обстоятельства, он, Демин, собирается эти двадцать лет прожить с «шиком и блеском» — горы передвигать и реки поворачивать вспять. Тем более, что силы у Демина накопились за многие годы немалые — неизрасходованные силы. И здоровьем судьба наделила Демина превосходным: никогда он ничем не болел и постарается еще долго, до самой смерти, не болеть.

Вот так, гражданин управдом, и хватит вам наводить тоску на людей! Займитесь лучше весенне-летним ремонтом. Должно быть, текут крыши? А? Конечно, текут, у таких вот краснокожих пессимистов они всегда худые…

Демин был не прочь высказать все это Задорожному вслух, но… рядом покойник, да и за что в общем-то обижать незнакомого человека… Бог с ним!

— Извините! — сказал собеседникам Демин и вышел в соседнюю комнату — довольно ему все-таки слушать, как нудят и вздыхают здоровенные мужики. Надоело. Интересно все ж, от кого это в театре пошли разговорчики, будто квартира Лапшина обставлена какой-то потрясающей старинной мебелью. Ну и трепачи! Демин увидел в этой большой комнате мебель, правда, красивую, но вполне современную, и только стоящие в углу часы в высоком, с целую башню, футляре были явно из иной эпохи. На вид они были самые что ни на есть старинные, а точнее — просто старые, но шли они, как показалось Демину, что-то уж слишком бойко, и голосок у этих древних часов, когда они тик-такали, звучал довольно громко, вовсе не по-стариковски.

Демин присел к письменному столу, на котором лежали какие-то исписанные крупным и довольно корявым лапшинским почерком бумаги, но читать ничего, конечно, не стал — еще этого недоставало — а только придвинул к себе фотографию, вставленную в простую, даже не полированную деревянную рамку. Это был портрет Евгении Николаевны Рыбаковой. Интересный портрет. Такой, ну точно такой, Демин видел Евгению Николаевну за час, да нет, пожалуй, даже минут за двадцать до ее смерти — бедная женщина погибла в дорожной катастрофе: самосвал врезался в троллейбус, а Рыбакова сидела как раз с той стороны, в которую он врезался. И вот за несколько минут перед тем, как Евгения Николаевна села в тот обреченный троллейбус, Демин и увидел ее на остановке. Они и в театре, встречаясь ежедневно, разговаривали нечасто и только по делу, конечно, — о чем еще они могли говорить, — и уж никак не собирался Демин разговаривать с Рыбаковой там, на остановке, где у каждого свой номер троллейбуса, свой маршрут, но Рыбакова сама первая заговорила: «Ты что так похудел, Миша?» — «Страдаю». — «Влюбился?» — «Страдаю от бездарности нашей буфетчицы». — «А я страдаю от этого слова, Миша… У нас в театре только и слышишь: бездарная, бездарный… Жестокое, высокомерное слово. Разве нельзя без него?» — «Пожалуй, нельзя… не обойдешься». — «Чушь! Прекрасно обходятся. Мой покойный отец был токарем. И, говорят, очень хорошим токарем — о его мастерстве в газетах не раз писали. Но я не слышала, чтобы отец сказал о другом токаре — бездарный». — «Занятно! И он никогда не ругал плохих токарей?» — «Иногда ругал, но знаешь как: лентяй, растяпа. А чаще всего, когда работа человека ему не нравилась, он говорил: человек не на своем месте. Отец считал, что человеку никогда не поздно и вовсе не стыдно переменить профессию».