Сюжетик для трогательного рассказа или даже романа с вполне современным названием «Магнитофонщица» начал складываться как-то сам собой. Я знаю, живой Угаров осудил бы меня за это. «Эх ты, сочинитель, опять бежишь от действительной жизни», — сказал бы подполковник Угаров. Вот так бы он сказал и посмотрел бы на меня сожалеющими и как бы сразу погрустневшими глазами. И я не стал бы оправдываться — хотя, честно говоря, временами просто презираю в себе эту, подобную алкоголизму, явно графоманскую страсть к пустопорожнему сюжетоплетению, — ибо вообще никогда не оправдывался перед Угаровым. Наоборот, даже добрые его советы, и добрые заботы, и добрые замечания всегда возбуждали во мне желание спорить, возражать, отказываться и поступать как угодно, но только не по-угаровски. Вот почему «осудил бы» разом обернулось «осуждает» (а что уже мог осудить лежащий в гробу Угаров?), и я, отлично понимая, что это нехорошо, что это все те же суетные уловки мысли, тут же «бежал» из «действительной жизни» в иную действительность (Угаров сказал бы: «В недействительную жизнь», так как он все настоящее, подлинное, в отличие от неподлинного и ненастоящего, называл действительным. Так он строго отделял действительную — солдатскую, «без баловства», с винтовочкой в руках — военную службу от «недействительной», и я, например, в зависимости от поведения, ходил у него то в действительных, то в недействительных людях) — бежал в тут же придуманную мною жизнь незнакомой мне женщины с приманчивыми губами.
Сначала я придумал ей детство. Я представил себе некрасивую, голенастую девочку — эта женщина не могла быть в детстве красивой, она и теперь некрасива, она необыкновенна — на первом ее концерте в музыкальной школе. Пожилая, важная гостья школы, пианистка с громким именем, говорит: «Вся в музыке» и целует девочку в лобик. Благословила, значит. Ну, а раз так, я уже смело веду мою героиню к заветным дверям консерватории. Кстати, прошлым летом, в дни приемных экзаменов, какой-то сорванец-абитуриент написал мелом на этих заветных дверях — я работаю неподалеку от консерватории и сам видел эту надпись — «Принимаем соловьев, выпускаем воробьев!». Увы, моего соловья в консерваторию не приняли, бедняжке не хватило одного балла. А что делают провалившиеся на вступительных экзаменах героини приличных романов (а я, разумеется, сочинял вполне приличный роман), спросил себя я и, не раздумывая, ответил: «Летят осваивать дальний Север или выходят замуж». Свою я выдал замуж. Но, кажется, неудачно — счастливая в браке женщина едва ли пойдет в магнитофонщицы, хотя это еще неясно — магнитофон все же музыка, и если человек без нее не может…
Достроить сюжет романа под названием «Магнитофонщица» мне не дали — между мной и магнитофонщицей внезапно возникла группа седовласых мужчин в военной форме. С двумя я был знаком, других знал в лицо. Это были товарищи Угарова — отставники.
Магнитофонщицу они заслонили своими спинами, а управляемую ею музыку заглушили — не в пример штатским мужчинам, эти говорили громко, сообщая друг другу с ужаснувшими меня подробностями, как мучительно умирал Угаров. Слушать их было нестерпимо. Смыться? Но я же должен подойти к вдове Угарова. Должен. Непременно. А что, если шугануть этих громкоголосых говорунов? Что, если сказать построже: «Да замолчите же! Нельзя об этом так, на весь мир, поймите — нехорошо».
К счастью, седовласые отставники исчезли так же внезапно, как и появились, а штатские, которые тут же заняли их места, — до чего же много людей пришло проститься с Угаровым, — зашептались, засекретничали, едва ли не прижимаясь друг к другу лбами. Несомненно, они о том же говорят, что и громкоголосые, но этим не скажешь: прекратите. И я себе самому сказал: «Прекрати! Перестань психовать!» И я заставил себя — вот уж не подозревал в себе такой способности к самовнушению — не думать о том, как умирал Угаров, а думать о том, как он жил. И я стал вспоминать наши встречи. Не все, разумеется, а те, что запомнились лучше других, и не в том, конечно, порядке, в котором они выстраиваются сейчас на бумаге, хотя какое это имеет значение — важна суть.