Я его убил. Вздрогнула планета от падения птицы. Я поцеловал петуха в маленькую костяную головку. «Где же тебе, — сказал, — против меня».
Пошел не торопясь по болоту. На опушке еще один пел. Небо уже стало синее. Солнце. Я убил и этого тоже.
В каждом было килограммов по шесть. Патронов у меня осталось восемь десятков. Пару потратил на дело, другие по пустякам. Колбасу я достал из мешка, размахнулся и кинул: пусть волк хоть немножко поймет, с кем имел дело. Гороховый суп размял и оставил на кочке. Глухарки склюют. Самому-то мне одного хотелось — петь.
— Ну что ты, — сказал я всему лесу, — ну что ты тут стоишь?
Шел домой и песни пел, в основном насчет своей жены Гали. Задыхался от пения, от своего могущества. «Эх! — кричал я. — Эге-ге-ей! Эй вы-ы-ы! Как-нибудь проживе-е-ем! Э-э-э-э!»
Председателю я сказал:
— Сходи там, от лепяги шагов сто пятьдесят, логово волчье.
— Ну? — сказал председатель. — Сто пятьдесят, говоришь?
— Может, сто семьдесят.
За спиной висели у меня два глухаря клювами вместе, хвостищами врозь.
— Нужно сходить, — сказал председатель. — А ты что, волчицу видел? А то, может, шатун?
— Волчицу.
На большаке меня догнал мотоцикл с коляской. Лодейнопольские охотники ехали: Мизеров, главврач, и Бородавкин, преподаватель. У них был один глухарь на двоих.
— Из Имочениц, что ли? — спросили они меня как бы без интереса.
— Да нет. За лепягу сходил.
— За Кондигу, может быть? — переспросил Бородавкин.
— За лепягу.
— А-а-а.
Мизеров промолчал.
Друга Колю я опять не застал: теперь он в Заостровье поехал. Он шофер, всегда куда-нибудь едет.
Жена его сказала:
— Так ведь тяжело вам. Давайте я выпотрошу, уложим в мешок...
— Спасибо. Нет, нет, ничего.
В Ленинграде я всё читал газеты. О демонстрации и о параде. Я читал, а мимо моих глухарей шли ленинградцы. Они говорили: «Ах! Кто это такие?» Так говорили женщины. Мужчины молчали. Они завидовали. Некоторые хвалили меня: «Молодец!» Я читал о параде на Красной площади, на Дворцовой площади. О демонстрации в городе Киеве. И в городе Ашхабаде.
Дома я кинул птиц на пол и тяжко опустился на стул. Моя жена Галя стояла передо мной. Ей еще не исполнилось двадцать два. Она говорила мне:
— Тебя покормить? А может, сначала поспишь? Или в баню? У нас еще от праздников выпить осталось. Кара-Чанах. Хочешь я тебе дам? Ой, какие! — говорила она, глядя на птиц. — Ой. Лучше бы сам поскорее приезжал. Их нужно с брусникой приготовить. Да. Я читала.
Я всё отворачивался от Гали. Очень у нее была короткая ночная рубашка. Я всё тянул время, хотел еще пожить в своих сапогах, со своими глухарями. Но уже чувствовал: недолго мне с ними осталось жить.
— Да вот, — сказал я, — пришлось сходить за лепягу.
— Ой, — сказала Галя, — хоть сам-то приехал, снимай сапоги скорее.
Подождите, дворники!
Не надо мне было ехать на фестиваль с Васькой. Слишком разные у нас характеры. Слишком он любит пить молоко.
Мы приехали в Москву, вышли из вокзала и увидели и услышали, как трепыхаются флаги. Флаги прищелкивали от натуги. Куда-то они стремились. Мне тоже захотелось стремиться. Моя белая в полоску рубашка тоже чуть-чуть потрепыхалась и пощелкала на ветру.
Васька сказал:
— Сейчас надо взять обратные билеты, потом купить молока, булку и позавтракать.
— Вася, — сказал я, — пойдем. Пойдем скорее, Ну, пойдем! Успеем мы купить билеты.
Васька замотал своей черноволосой головой и отправился в кассу. Я пошел один по Москве.
Вся Москва пошла мне навстречу. Все шли и ждали, когда случится самое необычайное в их жизни. Это необычайное должно было случиться вот-вот. Я приглядывался к идущим, и ко мне тоже приглядывались, потому что никто не знал, как произойдет необычайное и кто именно из идущих несет его в себе. Все склонны были принимать друг друга за иностранцев и разговаривать по-английски, по-немецки и по-французски.
Неспокойный ветерок сквозил по Москве. Москву посыпало дождичком, чтоб она разворачивалась поживее. Бегали по вокзальным переходам молодые активисты в узких брюках с захолодевшими от серьезности глазами. Им выпало много работы.
Я купил в ГУМе три деревянные матрешки. Одну из них я подарил голландской красавице. Красавица точно соответствовала моему раннему представлению о ней. Она была златокудрая и протянула мне из автобусного окошка прозрачно-розовую и слабую руку. В руке была открытка с видами города Амстердама.
Жизнерадостная фрейлейн из Западной Германии, которой я подарил другую матрешку, трижды чмокнула ее в маковку и протянула мне открытку с видами города Фленсбурга.