Валя Лаврентьева, сметчица экспедиции, стала женой седому неразговорчивому угломерщику Кремеру. Она поверила ему, а поверив, почувствовала свое счастье, потому что устала от непрочной скитальческой жизни.
Где бы она ни ездила по экспедициям, всегда ей хотелось любить одного, надежного, своего человека. А люди, мужчины, все торопились. Работа повелевала им ездить, летать, плавать. Они ездили, летали, плавали. Они знакомились с женщинами и торопились. Их ни в чем нельзя было упрекнуть, потому что они хорошо исполняли свою работу.
По ночам Кремер рассказывал Вале свою жизнь. Она шептала ему:
— Вот если бы все так, если бы все друг за друга, никакому бы Берии не удалось бы столько навредить людям…
Кремера сморили наконец воспоминания и тракт, хоть новый — трясучий. Он задремал, и привиделось детство: речка Алей и отцовская лошаяь Хильда. Она бредет потихоньку степью. Воз валкий, солома, и он на возу. Берег у Алея крутой и ломкий. Ступишь ногой — черствый, сохлый кусок чернозема рушится вниз. Лошадь ступает по самой кромке, боязно, сердце тоскливо сжалось, а привстать, дернуть вожжами нельзя, мешает какая-то вялость и тягость в руках. Хильда всё ближе к Алею, и берег уже надломился, и воз колышется, жутко…
— Виктор Викторович! Приехали!
«Мбримм! Мбримм!» — Георгий надавил гнусавый сигнал своей «таратайки».
Вот... Обвалился берег... Хильда... Воз... Ухнуло сердце.
— Виктор Викторович!
— Фу ты, черт! Заснул ведь.
Кремер вылез из машины. Гошка уже стоял у ограды на камне Пурсее.
— Виктор Викторович, у вас есть пятиалтынный? Говорят, надо кинуть с Пурсея. На счастье.
Кремер порылся в кармане. Лицо его было серьезно.
— Вот вся наличность. На, забирай половину.
Гошка зажал монетки в кулаке, замахнулся и сильно швырнул. Монетки порскнули врозь, ссыпались вниз, пятак полетел впереди гривенника и пятиалтынного.
Кремер не размахивал руками. Он действовал скупо, всерьез. Протянул руку над оградой, разжал кулак, монеты звякнули по камню, и потом еще долго было слышно, как они летят в Ангару.
Внизу шло строительство Братской ГЭС. На Пурсее поставлены стенды. На них написано, что это «мощнейшая», «крупнейшая в мире» гидроэлектростанция. Слова были читаны прежде множество раз, слишком привычны и потому пусты.
Но здесь на камне Пурсее, над скопищем кранов, над ревом процеженной сквозь бетон Ангары с белокипенным Падунским горизонтом, слова вдруг не показались Кремеру пустыми. Кремер и Гошка читали их долго, будто впервые, смотрели на стройку и опять читали. «Мощнейшая в мире»... А в мире еще есть океаны. Спутники летают вокруг шарика. Есть Ницца и Ниагара. Гавана. Боулдер-Дам. Водородная бомба. Что там еще есть в мире? Это очень большое хозяйство. Мощнейшая в мире! Краны тихонько ездят по эстакаде. Сосны на камне Пурсее. Мощнейшая в мире! Другой такой нет. Все остальные слабее, мельче, не то!
— Да, Виктор Викторович, — сказал Георгий, — живем мы еще — всяко бывает, а строим здо́рово!
Кремера вдруг поразили эти слова: мы строим. Прислушался. Вниз поглядел.
— Да, Гоша, — сказал, — это точно, мы строим. Поехали на эстакаду.
Сидя в машине, Кремер думал об этих словах: «мы строим». «Нет, мы еще не построили этот новый мир в себе, — думал Кремер. — Но мы строим. Мы преобразимся, построив?..»
— Гоша, нас пустят на эстакаду?
— Как-нибудь, Виктор Викторович. Если Марта-вахтерша дежурит, всё будет в лучшем виде. Если Верка, та, правда, любит на себя идейности напустить, но ничего, я знаю для нее одно петушиное слово.
— Ладно, в случае чего ты машину отгонишь в сторону, пойдем пешком.
— Пешком еще и лучше, Виктор Викторович. Что нам эта таратайка?
«Мбримм!»› — Георгий повестил вахтершу о своем прибытии.
Двое в скифе. Киноповесть
ТУ-104 идет к Ленинграду со стороны залива.
День пасмурный. Ленинград открывается внизу непривычным для ленинградцев огромным и тесным каменным городом, он кажется вовсе не великим, потому что рядом с ним, сколько хватает глаз, море.
Видны острия мачт, красные каемки на трубах буксиров. Дома возле моря деревянные, крашеные, но стены и крыши потускнели в мокром воздухе, сырые от водяной пыли. Пыльными кажутся газоны и стриженые парки. Отмыты дождем, оранжево чисты дорожки.
Пасмурно.
Пассажиры тянутся к окошкам. В сутолоке трамваев, панелей и службы они забыли, что живут в морском городе. Вот она — кромка воды и земли...
Глядит в иллюминатор Роман Широков, олимпийский чемпион. Рядом с ним его тренер Сергей Герасимович Червоненко. Тренеру ничего не видать в окошко за широковской спиной.
У Романа расстегнут ворот нейлоновой белой рубашки, узел галстука оттянут вниз и вбок. Лицо у него резкое, как у людей, привыкших к предельному физическому усилию. Глаза светлые. В них в одно время надменность и усталость.
Сергей Герасимович седоват. У него острые точные зрачки, загорелый лоб и большие залысины. Спортсменское лицо.
Он тронул Широкова за плечо, заглянул в окошко, вниз.
— Гляди, Ромочка, холодно ему там сейчас, бедняге.
Внизу, чуть различимая на темной, с белой накипью зыби показалась лодка-одиночка.
— Может быть, попробуешь в парную двойку сесть? — говорит в ухо Широкову его тренер. — С Меркуловым вдвоем поработаешь?
Широков повернулся к Червоненко:
— А, чепуха всё это, Герасимыч. Вертлюг заело. Наверное, заклинили, сволочи, перед гонкой.
Роман опять приник к иллюминатору. Но он не смотрит вниз, не хочет видеть Невку и одиночку на ней. У него скверное настроение. Он проиграл гонку на Хенлейской регате в Лондоне. Он вспоминает, как киноленту смотрит, свою жизнь.
...Вот его первый триумф. Хельсинки. Олимпийские игры. Выстроились на старте финального заезда одиночки-скифы. На майках у гребцов большие буквы — инициалы держав. Соединенные Штаты, Австралия, Польша, Югославия... Стартовый выстрел... Лодки уходят, молотят весла по воде... И вот уже Широков видит спину американца... югослава... поляка... Роман прибавляет темп. Роман ликует и всё больше ярится от чувства своей победы.
И финиш. Катит рев с трибун. Широков первый. Его теперь не может достать ни поляк, ни югослав... Американец вовсе застрял. Роман кинул весла на воду, еще финишный створ не пересек. Подтабанил.
Повернулся к трибунам и показал им свою улыбку. И ничуть не устал. Легко ему далась победа. Его соперники всё еще машут веслами...
Когда после той, прекрасной, гонки Широков вышел на плот, тренер сказал ему: «Не надо так, Ромочка. Ты победил своей спортивной формой. Форма — наживное дело. Ты еще не знаешь, что такое соревнование воли. Жми до конца, Ромочка! Даже в легкой гонке жми до конца... Ну, поздравляю тебя, — сказал тогда Сергей Герасимович. — Ты еще сам, наверно, не понимаешь, как это отлично, что ты сделал. Для всех нас отлично. Для команды. Для Советского Союза».
Это всё было давно. Широков вспомнил и хотел подольше пожить прежним, но не смог удержать воспоминание, потому что два дня назад он проиграл в Хенлее. Он трясет головой, чтобы отогнать прочь Хенлей...
Он первым ушел со старта. Он, как во всех своих гонках, скоро увидел спины противников, но к середине дистанции спины приблизились. Он прибавил темп, но противники навалились еще ближе. Они шли уже вровень с ним, и он не мог понять, почему так случилось, И теперь он не мог этого понять. Ушел вперед англичанин... Потом югослав... За двести метров до финиша Широков обернулся. Он знал, что этого делать нельзя, но обернулся, потому что весла не уносили его вперед, а последним, даже вторым, он не бывал еще ни разу в жизни. Растерялся. Бросил грести до финиша... Сказал после гонки тренеру: «Вертлюг заело».