Владимиров Виталий
Синее золото
Ее глаза становились в сумерках ярко-синими, а кожа светло-золотой.
Привыкнуть к ее переменам было совершенно невозможно. Даже взгляд ее то вспыхивал, восхищаясь или негодуя, если ее что-то интересовало, то гас до помертвелости, она уходила в себя так, словно жизнь уменьшалась в ней до исхода и, казалось, вот-вот совсем кончится, если бы не легкое дыхание.
– Я не желала бы жить в этом доме, лучше повеситься, – высокомерно заявляла она на улице. И дом, получивший столь нелестный отзыв, реально мрачнел, как черный гроб.
Волосы золотыми полукольцами выбивались из-под голубого вязаного шлема. Она поправляла их неумелым движением – не убирая ровным рядом, а подтыкая друг под друга. Но от резкого поворота головы они рассыпались вновь и, похоже, упрямо радовались своей свободе.
Она впивалась в его рукав обеими руками, белели костяшки пальцев, и с неподвижным ужасом смотрела ему прямо в глаза.
– Что я наделала?
Ее молчание, долгая, невыносимо долгая пауза были бесконечными. Лицо бледнело, глаза закрывались быстро набухающими веками.
– Вот обещала позвонить Галке, она заждалась, наверное, и надо же, – нравоучительно выговаривала, как провинившаяся девочка ни в чем не повинной кукле, она самой себе.
И добавляла уже совсем безмятежно-спокойно и нежно:
– Милый, я так люблю тебя...
День начинался всегда одинаково.
Просыпалась она трудно, морщила лицо с закрытыми глазами, отмахивалась тонкими руками от ночных видений, а когда вставала, то, шаркая полунадетыми шлепанцами, первым делом спешила к окну.
С высоты двенадцатого этажа, по-птичьи наклоняя голову, осматривала оценивающе мир за стеклом и чутко вслушивалась в трудноуловимую атмосферу нового дня.
Бледнело ощущение ночи, утро что-то рассказывало ей о себе, и она успокаивалась.
– Будет дождь, – уже удовлетворенно сообщала она своему отражению в зеркале.
Он называл это действие гимнастикой гримас.
Ежедневный утренний ритуал: из красивого, с тонким носом и чувственными губами лица легко мастерилась маска компрачикоса.
Человек, который смеется. Скалились белые ровные зубы, вылезали глаза из орбит, щеки проваливались в ямы под скулами. Некая актриса сказала ей, что мускулы лица должны быть тренированными.
Он смотрел на нее, делая вид, что спит, и ему ужасно хотелось, чтобы этот равнодушный розовый манекен снова стал смущенной девчонкой, которая, похоже, в первый раз в жизни трудно произносит набухшими губами: – Я тебя... Какой же ты недогадливый!..
Она никогда не стояла прямо. Все время изгибалась, скрещивала ноги и часто ударялась. Он досадовал, что она так неосторожна, и страдал, мучительно страдал от ее боли.
В такие минуты она всегда звала маму. Его – никогда.
По утрам они часто ссорились.
Она бегала по комнате, как курица, хлопала дверцами гардероба, вскрикивала где-то на кухне, с грохотом что-то роняла, пока, наконец, не атаковала его, застигая врасплох глупым, ненужным, злым вопросом:
– Отвратительно! Какой же пошлый вкус у тебя! Ты что, не понимаешь, что такие рубашки носят только идиоты и дебилы в психушках?
– А я и есть идиот, с ненормальной связался, – пытаясь сдержаться, он все равно заводился.
– Дальтоник несчастный, вот ты кто. И не спорь со мной, никакой ты не идиот, а блаженный, жизнь, считай, почти прожил, а все впустую.
Обидно, потому что неправда.
Ей – двадцать, ему – тридцать два, и эта разница, быть может, и скажется, когда ему стукнет полтинник, а ей не будет сорока. А до пятидесяти еще годы жить да жить. Хорошо бы с ней.
Но когда он клал ей руку на плечо, пытаясь помириться, тут уже раздавалось со звоном:
– Отстань!
Хлопала дверь, звякали стеклянные трубочки светильника в передней, и казалось, что действительно жизнь живется впустую.
Вечером он приезжал домой с работы, торопясь, пролетал единым духом подземный переход, останавливался, запыхавшись, у двери, успокаивал дыхание и медленно нажимал кнопку звонка два раза.
Она бросалась ему на шею, прижимала его к двери, как распятие, и прятала голову у него на груди.
– Сумасшедший дом, идиотский лифт, – глухо жаловалась она, – хлопает и хлопает, а я слушаю и жду, жду, жду, когда же тебе заблагорассудится явиться.
Она была студенткой строительного вуза, но не фундаменты и крыши составляли ее призвание. Высокие материи волновали ее ум и душу, она писала изысканные стихи:
читала их, густо покраснев, еле слышным голосом и с таким волнением, что становилось страшно за ее сердце.
Появилась она в лаборатории, где он работал научным сотрудником, в компании еще двух таких же практиканток, кстати под его день рождения.
В конце рабочего дня сдвинули столы, смахнув с них канцелярскую атрибутику, расставили тарелки с бутербродами, разлили вино по чашкам, стаканам, мензуркам. И завелось после первых тостов веселье, засияли улыбки, рассыпался, как весенний сугроб, смех.
Она стояла поодаль, ссутулившись, сжавшись, о чем-то отрешенно размышляя, потусторонняя, нездешняя, и загорелась, как восход, только когда он запел под гитару. Тогда в каждой компании существовал свой бард, менестрель ли, вагант ли, исполнитель авторской песни, – каких только названий не тщились присвоить своим домашним поэтам и певцам, да ни одно из них так и не прижилось по сути.
Попозже она незаметно перебралась из простенка, в котором стояла, поближе к нему и, маково вспыхнув, спросила:
– Скажите, это ваши песни, правда?
Ему захотелось погладить ее по голове – такую наивную, такую доверчивую.
Он не удержался, коснулся ее золотого нимба, но это случилось позже, уже у него дома, куда они, незаметно для самих себя, приехали вместе – ей срочно понадобилась для сдачи зачета по практике какая-то книга, и необходимость в этой книге была столь велика, будто речь шла, по крайней мере, о жизни и смерти.
Он снисходительно, не всерьез, но с удовольствием играл роль умудренного жизнью покровителя, про себя иронически подмигнул своей судьбе за такой красивый дар к дню рождения, но даже в мыслях не посмел посягнуть на завороженную жар-птицу, залетевшую в его обитель.
После той, первой встречи они виделись разок мельком, потом передала, не застав его, книгу и, как это всегда бывает с практикантами, исчезла также неожиданно, как и явилась.
А потом подкатили трехдневные праздники, когда с утра демонстрируется высокая мощь советской военной техники, а вечером все садятся за стол. Как обычно, долго готовили закуски, потом пили и ели, потом пели и пили, потом пили и танцевали, а к утру всех обуяла жажда передвижения, шумной толпой ввалились в пустой вагон метро и, выйдя на "Новокузнецкой", дошли до церкви Всех скорбящих радости, где каждый год, именно в этот день поются литургии раба божьего Петра Чайковского, венчавшегося пред сим алтарем.
В церкви было тепло после зябкой поездки и бессонной ночи, ходили тихо, осторожно ступая, и в этом мире медленных движений, торжества всепрощающего радостного пения, голубых высоких стен, расписанных золотом ветвей и листьев, он увидел ее.
Ангел во плоти.
Жадно, не отрываясь, смотрел он на нее, остро, до боли, возжелав хоть бы ответного взгляда, какого бы то ни было знака.
Ее почтительно поддерживал под руку невысокий плотный лысеющий мужчина с бархатными восточными глазами, он улыбался сразу всем и ограждал, охранял ее покой, ее порыв, устремленность ее запрокинутого лика к барабану и куполу церкви, туда, где парила музыка.
Он долго сидел в церковном сквере, совершенно не чувствуя холода, лишь временами ощущая сильную дрожь от ожидаемого свершения.
Ему везло, сбылись его молитвы, их компании слились, и они пошли пешком по расхристанной, утратившей хмурость будней Москве домой к приветливой старушке, певчей церковного хора, пить чай с разноягодными вареньями. Там, на большой коммунальной кухне с двумя раковинами и геранью на окне, она прижалась к нему, они поцеловались, и он увез ее.