Выбрать главу

Рядом с ходком стояла старушка, похожая чем-то на бабушку Микулиху. В сереньком платочке, стянутом кончиками под острым подбородком, в кацавейке из плотного серого шебура[4], в синей широкой юбке с оборкой по низу, в промазанных дегтем чирках. Коричневые жилистые руки старушки лежали на суковатой березовой палке — посошке, за плечами горбилась холщовая котомка, веревочки которой перекрещивались на груди.

Старушка смотрела на отца с уважительностью и лаской, и серые, поблекшие от времени глаза были живые и веселые. Сухие щеки сохранили в себе былой румянец задорной девушки-певуньи, работящей молодухи, крепко любящей своего мужа-орла, своих деток-соколят и вообще жизнь — окаянную мордовку.

Старушка улыбнулась, и я увидел ряд зубов. Белых еще.

— На богомолье, милай, — повторила старушка не сводя глаз с отца. — Иду вот себе потихонечку, пташек слушаю, на цветочки лазоревые поглядываю, да деньку ясному, солнышку радуюсь-любуюсь. Вот!

— Эх как! — тряхнул отец головой. — А издалека будем?

— Да из Ренева, совсем рядышком, — улыбнулась. — Четвертый денек и выплясываю вот. В Угуй-то поближе ходить было, да церква в Угуе сгорела. Сказывают, во всем поп виноват. Нажрался будто поп Константин вина с энтими, как их… тьфу! с псаломщиком да с дьяком и заронили огонь от кадила. Ладно — сами не погорели, а церквы вот и не стало.

— Ай-яй-яй! — покачал головой отец. — Надо только подумать — с Ренева в Меньшиково пешком! Это чтоб помолиться богу? Нагрешили, наверно, вы, мать, много, а?

— Да все ить мы, сынок, как на земле живем, грешные перед богом. — Старушка посмотрела в небо, чуть прищурив глаза. — Чем больше живешь, тем больше и грехов. А я-то уж век свой прожила сполна, теперича чужой век живу.

— Неужели больше ста? — удивился отец.

— Больше, больше, милай. Девятый годок уж на другую сотню.

— Ну-у-у! — вроде одобрил отец. — Второй век живешь, мать, а совсем еще молода, хоть сегодня замуж выдавай.

При этой видимой отцовской шутке старушка хитро ухмыльнулась и сказала:

— Кабы за такого-то орла, как ты…

— Пошла бы? — совсем оживился отец.

— А то? Орел же, говорю. Сокол ясный. Такой-то и у меня был молодец. Был — да не стало. И нас когда-то не станет. А пока живем — всему и радуемся.

— Это верно, — согласился отец и тут же спросил: — Зовут-то как?

— Да Евдокией…

— Выходит, как и мою мать — Авдотьей? А чья ты там будешь?

— А не тамошняя я — из Дубровина родчая-то, — ответила старушка с достоинством. — Может, слыхали про Кавшанку Лопоухого? По-улишному так моего родителя дразнили. Кавшанковы мы.

— Про Кавшанковых я что-то не слыхал, — ответил отец. — А вот ты, мать, Абаскаловых должна знать. Андрея Василича. А дочь его Татьяна — моя жена.

— Во-он что! — теперь удивилась и обрадовалась старушка. — Как же, как же. Андрея-то Василича кто не знает? Как же! И Наталью Григорьевну — супругу-то его. И ребятишек всех ихних знала хорошо. И Танюшку. Семья-то большая да работяшшая. Да хто ить не робил-то раньше? Всем, всем работа была — и старым и малым. Земля-то без работы — она ить не любит: держать не станет. Как же! Теперь-то, посмотрю, вроде и не так. Перевернулось все. Бегут вон люди из деревень, а куда — бог их знает.

— Побегают да и вернутся, — спокойно заключил отец, сворачивая папироску. — А работать везде надо — хоть в деревне, хоть на производстве. Само не придет. Ну, а ты-то, мать, на жизнь не обижаешься?

— А чё обижаться-то? — сказала старушка, стоя все в том же положении и не шевелясь. — Жисть — она и есть жисть. Не нами дается, не нами и отымается. А у меня всякое в этой жизни бывало — и хорошее, и плохое. Как у всех. Не обижаюсь. Нет. И детей я нарожала да вырастила. Двенадцать душ. Девять сыновей и три девки. Тринадцатый был, да умер в младенчестве, а все одно жалко.

— Ну мать! — восхищался отец. — Тринадцать ребятишек! Любила, поди, свово мужа?

— Как не любила… — Старушка рукой поправила возле левой щеки платок. — Любила, любила. Как же. Он ить у меня был, как ты вот, орел. Сокол ясный, мой Ва́нюшка, Иван Андрияныч, покойничек.

Серые глаза старушки подернулись грустью и тут же молодо и счастливо засверкали. Она продолжала:

— Рассказать токо, как я за его выходила…

— Ну, ну!

— Вот и послушай тогда. Не задержу, поди?

— Да нет, рассказывай, мать!

— А выходила я за его… В старое-то время как было? Стро-ого! Родителей тогда почитали, супротив родительского согласия не шли — упаси боже! И я бы не пошла, да получилось так. У всякого из нас своя судьба, доля своя неминуюча. Вот и у меня… Родители мои жениха мне сыскали. Из Тюсьмени. Верст двадцать от нас село. Красивое, на веселом месте стоит. И жених — парень ладный. Из семьи богатой. Жигловы они. У них и мельница ветряная. Мукой торговали. А Федор, за которого я должна была выйти, в село к нам прикатил и на вечерки пошел, тама меня и увидел. Приглянулась я ему: «Моей и моей будешь». А я-то совсем дурочка — семнадцать токо. Не шибко пондравился он мне. С вечерок домой с ним шла, а на другой-то день он к нам заявился. Свататься. Родителям моим чё? Они того и хотели. Не сидеть же мне в девках, да и жених из богатой семьи. Согласна я не согласна, а воля родительская над нами. Я и согласилась. Куда уж деться? Да и задаток свадебный жениху своему будущему дала — кофточку гарусную. Уехал он, сватов посулился прислать к сочельнику. А повенчаться должны были на рождество и свадьбу сыграть. Ну, тятя с мамой готовятся уж. И я вся в ожиданиях. А тут и приезжает в село он, мой Ваня. К родственникам он приехал и меня увидел. Мы токо друг на дружку глянули — вот тебе и все. И все! Токо будто всю жисть и ждали друг друга. А уж я-то к ему, прости господи, прямо как трава к солнцу. Вот умру, а никого больше мне за его не надо. Вот ить оно как, дорогой мой сынок. С ума прямо девка сошла. Ой, да еслив про все говорить, дак…

вернуться

4

Шебур — ткань из грубой шерсти.