Выбрать главу

Тяжело мне» было слышать эти причитания, и я со вздохом сказал:

— Чего уж теперь? Время придет — и нас не станет. А отец свое пожил.

— Пожил, пожил покойничек, — согласилась тетка Марина, глядя на отца сухими глазами. — Пожил братец Васенька, буйная головушка. И горя всякого на своем веку хлебнул, и всего. Ну, и до любой работы был охоч.

— Да-а! — отозвался зять Егор. — Это так. С им-то кто мог тягаться в работе? Напарники вон плотничать отказывались — сил не хватало. А он… Косить ежели пойдет… Да что там!..

— А перед тем, как помереть, — стала рассказывать мама, — сон ему снился. «Кошу, — грит, — в совхозе своем траву, а трава высоченная да густюшшая! Как взмахну литовкой — так и полкопешки. Пристал шибко, лег это на кошенину да и задремал. Сплю не сплю, а тут подходит старичок, дряхленький такой, толкает меня да и жвакает: «Ты чё это, лодырь, дрыхнешь?» А я ему: «Извини-подвинься, отец. Ошибся ты на полголяшки. Не лодырь я, а вечный труженик». Рассказал он мне это и на работу стал собираться. А ночью-то и умер. Вот так!..

— А что с ним? — спросил Иван.

— Да смерть пришла.

Мама стала рассказывать, как прибежала соседка Галька Шилова, чтобы пригласить в гости к себе отца и зятя Юрку, которые в это время докрывали крышу у тутошней бабы. К Гальке гость откуда-то приехал, Витьки дома нет — в командировке, вот Галька и пришла за отцом и Юркой.

— Те скоренько заявились домой. Василий руки в бочке сполоснул, Юрку стал торопить — не терпелось ему. На смерть свою и торопился. А я ему: ты бы хоть переоделся, не на крыше, поди, а за столом сидеть. А он рукой этак: «Мне и в таком ладно. Ты меня и в этом не разлюбишь», — смеется. Вот и поговори ты с ним.

Мама умолкла, и все мы сидели какое-то время в скорбном молчании. Я смотрел на отца, на дорогое мне с детства лицо, которое теперь оставалось безучастным ко всему происходящему. Смерть будто не оставила на нем своей печати. Разве что в сухих щеках не играла кровь, и поблекшие, точно из пергамента, губы были покойны. С горбинкой нос его слегка заострился, а на левой брови заметнее стал шрамик, тот самый шрамик, что составлял одну из характерных черт отцовского лица. Мне всегда почему-то было отрадно видеть эту метку, похожую на букву «г», посредине левой брови, отчего бровь чуточку кривилась, будто от какого-то отцовского любопытства или от легкой иронии.

Тятя, тятя! Отец! И не скажет уж он ни одного слова, не рассмеется этаким почти беззвучным горловым смехом, каким умел смеяться только он.

— Сидим мы у Гальки, — продолжала тихо мама, — а он меня вот так за руку, да и говорит: «А ну, мать, споем!» И мы запели, а ему не понравилось. Откачнулся от меня. «Не умеешь, — говорит, — тянуть. Вот с Таськой…» И послал за ней. Пришла Чураиха, а Василий ее к себе: «Таська, Таська, курва ты с котелком! Давай, дорогуша, повеселим их». И запели они с Таськой. Хорошо пели. Он пел и плакал. Всё о вас вспоминал: почему не приезжают. А тогда вдруг голову на стол уронил и притих. Вроде как заснул. Ну, мы с Юркой его под руки и — домой. Еле дотянули. А в сенях он попросил положить его на пол. Положили, я дверь оставила открытой, чтобы слышать, как он там. Спала не спала, а тут меня будто кто в бок — торк! Подхватилась да к нему, а он и не дышит. Батюшки-и! Никак умер мой Василий? Юрку зову. Тот прибегает, на спину его перевернул, сердце слушает, а сердце-то… Ох, ох! Юрка тут же в больницу, да все уж. Все!..

Да, все! Отработало сполна то большое и сильное отцовское сердце. Из врачебного заключения узнали мы, что смерть отца вполне естественна. Если внешне в свои шестьдесят четыре года выглядел он еще не старым, то сердце… Сердце его вконец износилось. Да это и понятно: отец не жалел себя, весь отдаваясь работе и по дому и в колхозе, где всяких дел было непочатый край, Я и теперь удивляюсь, откуда столько мужества, столько терпения и сил находилось у отца, чтобы перенести столько трудностей, особенно в тридцатые годы. Помню, как он говорил маме, которая работала телятницей на ферме и жаловалась на свою нелегкую участь:

— Ничего, женушка моя дорогая, выдюжим. Самое страшное позади, а теперь нам надо во как держаться! И деток вот вырастить, и дела наши колхозные поднять. Переживе-ом! Не трудовики мы с тобой, что ли? Сама же говорила — с ребячества к труду отцом-матерью приучена. Вот и мы трудом своим должны детям служить примером. У нас ведь должны они учиться этому труду, всему хорошему, на что и рожден человек. Разве ж не так? То-то же!

Навсегда запомнились мне эти отцовские слова. И с благодарностью я к нему за то, что он нас, своих детей, приобщал к труду, учил быть честными, настоящими мужиками, а не какими-то там хлюпиками и дармоедами. Сам же он был человеком с чистой совестью труженика, с небольшой какой-то грамотешкой, но открытый душою, сочувствующий каждому трудовику. А вот лоботрясов, привыкших жить за чужой счет, суетошек и пустозвонов не любил, как не любил разного сорта мошенников, дельцов, побирушек. О всех таких он говорил: