Выбрать главу
Эх, да там ходи-и-ил чума-а-ак, Там да ходи-ил бурла-а-ак Десять год да по-о Кры-ыму-у-у…

Какое-то мгновение еще стояла тишина, и вдруг она разорвалась этаким неистовым, всепокоряющим отцовским:

Десять год по Крыму-у-у!..

Последние звуки еще таяли, замирали где-то под потолком, и тут же сразу отцовы сестры, бабушка Авдотья, дядя Роман в едином порыве легко подхватили песню, и песня эта, будто раздуваемое свежим ветром пламя, стала все разгораться и разгораться, набирая силу, и вот уж вспыхнула во всю свою потрясающую мощь, жаркой волной захлестнула весь мир, во мне существующий:

Не случало-ося ему-у-у, Чумаку-у-у то-ому-у-у, Во-олов по-озыча-ать. Эх да во-олов да по-озыча-а-ать…

Женские и мужские голоса красиво переплелись в чудной гармонии, повисли в жарком воздухе под потолком, задребезжали от тесноты, зазвенели так пронзительно, что желтый язычок в лампе заплясал.

Я был в каком-то ознобе. Состояние это не оставляло меня до конца песни. Вся моя настоящая жизнь будто оказалась сотканной из чарующих звуков неповторимо прекрасных голосов, как свадебный кафтан Ивана царевича из золотой пряжи трех волшебниц.

На Мелеху песня тоже сильно подействовала. Слушал он ее с угрюмым выражением на раскрасневшимся до луковичного цвета щетинистом лице. В нем будто что-то там кипело, бурлило, просилось наружу. И, когда песня отзвучала, он не выдержал:

— Ух, мать моя!

Он стиснул увесистый кулак, зубами заскорготал, башкой косматой завертел, как бык, которого ошарашили обухом по лбу между рог. А потом кулачищем постучал в грудь, будто хотел приглушить невыносимую боль от песни. На него никто не обратил ни малейшего внимания. Все теперь были во власти песни. А песня еще не улетела, билась в тесных стенах избы, постепенно остывая и угасая. И все сидели, будто к чему-то прислушиваясь или чего-то ожидая нового. А тут вдруг послышался не то вздох, не то стон, и кто-то посторонний сказал:

— Господи, как хорошо-то!

Я чуть свесился с полатей и увидел у порога людей. Их было много — мужики и бабы. Они стояли, не смея или совестясь подойти ближе к столу. Их, наверно, пригласили бы за стол, да там и от своих было тесно.

Выпили, заели, что было на столе. Тихим ручейком зажурчал разговор, но продолжался он не долго. Тетя Катя встряхнула вдруг головой, повела взглядом на отца и запела низким, сильным голосом:

Пред око-о-о… пред окошечком да я сиде-ела-а-а, Ой да пря-я-я… ой да пряла беле-енький да лено-о-ок.

Отец улыбкой одобрил сестру и тут же подхватил песню:

В ту сторо-о-о… в ту сторонушку да я гляде-ела-а-а…

А тут уж подключились и все остальные:

Эх, да где да мой ми-и-иленький. Эх, да где мой миленький да дру-ужо-о-ок.

И опять изба наполнилась светлой радостью. Невесомо, будто в чудном сне, плыл я по воздуху, летел на не ощущаемых крыльях над озаренной каким-то волшебным светом землей, и сердце во мне сладко замирало от восторга, и хотелось закричать, загорлать, заблажить во всю мочь: «Ах, какая жизнь!»

Так вот оно какое, это отцовское село Ольгино! Вот какие живут здесь люди! Собрались они, совсем-то обыкновенные, в обыкновенной, ничем не примечательной крестьянской избенке за дощатым столом, и все стало вдруг необыкновенным.

Пели они потом еще много песен. И про Ермака, сражавшегося с презренным царем Сибири — Кучумом, и про каких-то удалых, добрых молодцов, что собирались за Волгой, и про горы Воробьевские. Песни, песни!.. Надо, наверно, обладать особыми чувствами и голосами особыми, чтобы песня звучала и как молитва затворника, и как стон смертельно раненного бойца, чтобы она, песня та, сверкала молниями, гремела громами, золотилась тихими утрами, отгорала вечерними зорями, чтобы горести и радости других были тебе бесконечно близкими, как свои собственные.

Песни, песни…

Я мог бы, наверно, лежать на полатях вот так, слушая песни всю ночь и весь день и еще ночь и день, забыв про все на свете. Мне бы только видеть и слышать это поющее застолье и среди всех радостно отмечать голосистого и красивого в пении отца своего да еще сестру его, а мою тетю Катю.