Выбрать главу

Вот отец левой рукой обнял за плечи тетю Катю и, чуть покачивая разудалой своей головой, тихо-тихо запел:

Катя, моя Ка-атя-я-я, Купеческая-а до-очь…

Только едва заметно колыхнулась высокая грудь тети Кати да сухие губы чуть растворились в грустной усмешке, и вот уж два голоса красиво повели песню дальше. Но песня неожиданно оборвалась на самом интересном месте, когда пришли пароходы — белый и голубой и были на тех пароходах — один матрос старый, другой — молодой.

Как бы извиняясь, отец сказал тете Кате:

— Да ладно, сеструха, мы эту потом споем. А давай-ка нашу с тобой. Заглавную!

— Давай, давай, браток! — согласилась тетя Катя.

У порога послышались приглушенные голоса, шепот, а потом все стихло. Я почти физически ощутил эту тишину — плотную, напряженную, со звоном давившую мне на барабанные перепонки.

Голос тети Кати родился в далекой дали, постепенно приближался, звучал светло и печально. Она пела:

Вспо-омни, милый, заве-е-етны-ы-ый тот ве-ечер, Где сиде-ели с тобо-ой мы-ы вдвое-е-ем.

Осторожно, с тоской душевной подхватил отец эту песню:

А мы сиде-е-ели с тобо-о-ой на-а-а скаме-е-ейке-е-е, И-и над на-ами все пе-ел со-олове-е-ей.

Пели они самозабвенно, в радостном упоении, обнявшись и слившись воедино прекрасными, неповторимыми голосами. И это навсегда-навсегда осталось во мне и звучит постоянно тихо и тревожно-волнующе.

Я и теперь вижу, как склонились, чуть касаясь друг друга, их головы, как одинаково шевелятся их губы; одновременно подымаются и опускаются в неслышных вздохах их плечи; точно во сне вздрагивают пальцы их рук, лежащих на темном столе в мерцающем блеклом свете керосиновой лампы.

Скоро, ско-оро приде-ется раа-асста-аться, Но-о не ско-оро приде-е-ется-я забы-ы-ыть.

И мне после этих слов делается не по себе, так и хочется зареветь, горючими слезами залиться.

Почти бессознательно замечаю, как с улицы лезут в окна чьи-то любопытные физиономии, как стучит и стучит по столу кулаками и пьяно всхлипывает Мелеха, как низко опустили головы тетки — Варвара и Васена и как сморкается в запон бабушка Авдотья.

Нет уж никакой возможности слушать пение отца и тети Кати дальше — сердце щемит и перехватывает, как от мороза, дыхание. Но песня безжалостно ведет свое:

Ско-оро го-орькие сле-е-езы-ы-ы пролью-ются На-а мою-ю изболе-е-евшу-ую гру-у-удь…

И слезы эти вижу я в глазах отца и тети Кати — слезы невыразимой боли человеческой и великого счастья. И я не выдерживаю, начинаю, как рыба, хватать воздух. Мне становится страшно стыдно своих слез, и я прячу лицо в подушку.

— Ты что, Борька? — толкает меня локтем в бок Ванька.

Но я не могу что-либо ему сказать. Полежал я, полежал, и стало мне легче, будто после той самой грозы и ливня, что застали нас ночью по дороге в это отцовское село Ольгино.

Опережая события, я должен сказать о том, как благодарен я отцу за все, что в нем было хорошее — за доброту и ласку к нам, его детям, за сказки его и особенно за песни, что будили во мне детскую фантазию, духовно обогащали меня.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Коварный колышек

Вот он, злополучный случай с отцом.

На дворе глубокая осень. Предзимье. Закостенела уж от крепких морозов земля, из серых, лохматых туч плотным шебуром задернувших небо, пролетают ленивые снежинки. Сумерки. Дремотно притихшие избы подымливают трубами. В окнах пока ни огонька — керосин люди, экономят, а лучины жечь нет пока надобности.

Отец приходит с фермы. Там он с тремя нашенскими мужиками достраивает телятник. После нашей поездки в Ольгино он еще ретивее взялся за работу и по дому, и в колхозе. Да и вообще-то он мужик старательный. Зря только мама на него иногда ворчит. Зря. Вот он и щепок вязанку целую со строительства приволок — пригодится для распалки печи.

— Поди-ка, сынок, — говорит он мне, — пригони скотинешку, а я пока тут залезу на поветь да сенца скину.

И я отправился за скотинешкой, что разбрелась по опустевшему огороду, обгладывает там капустные кочерыжки и все такое.

Пригоняю я с огорода овечек, бычка, смотрю, а нигде тяти не видно. И ни сена на земле и ни тяти. А тут замечаю — жердочка верхняя на пригоне, что мы с Ванькой помогали тяте мастерить, таская с болота через огород камыш, висит косо. Чего это она так? Уж не оборвалась ли, когда тятя лез на поветь? Подумал так, и стало мне вдруг как-то не по себе. Я и заторопился в избу. Тороплюсь, а сам все в чем-то себя успокаиваю — хотя бы не это.