Выбрать главу

— Хрю-хрю! — сказал Ванька и потянулся к свинье, стал чухать у нее за ушами.

Хрю-хрю! — довольно отозвалась свинья. — Хрю!

— Хрю-хрю! — сказал и я и тоже потянулся к белому пятачку.

Хрю-хрю! — ответила и мне свинья, будто, поздоровалась. Но как только я взял ее за твердое рыло, она вдруг мотнула башкой и клацнула клыками. Мне показалось сперва, что пальцы мои остались в ее зубастой пасти, и я испуганно загорланил во всю ивановскую. Тут же в котух вскочил дедушка Андрей и огрел свинью чем-то так, что она взвизгнула посильнее меня и метнулась в угол; откашливаясь сердито: кхрр! кхрр!

— Ах ты, якори тебя! — сказал дедушка Андрей и подхватил меня на руки. Вынес на двор, стал осматривать мои руки. — А ну, что она тут с тобой изделала?

На пальцах у меня были только вмятины от зубов.

— Ну ты, пострел, больно смел, — сказал дедушка Андрей и легонько шлепнул меня.

Из конуры — опрокинутой набок деревянной бочки — навстречу мне вылез старый пес Полкан. И Ванька тут как тут очутился.

— Полкан! Полкан! — позвал Ванька.

Я забыл о свинье и тоже подошел ближе к собаке, которая смотрела на меня добрыми коричневыми глазами.

— Полкан, р-р-р! — зарычал Ванька.

— Р-р-р! — поддержал я. — Гав!

Гррр! — утробно откликнулся старый пес, опуская книзу поседевшую морду и скаля желтые клыки. Я в страхе отступил, но Ванька вдруг со всей силой толкнул меня на собаку. Я не слыхал, как треснули мои новенькие штанишки. И не закричал я, а схватился лишь за то место, где, как мне показалось, был вырван порядочный кусок мякоти. И так мне стало горько, когда обнаружил, что не кусок мякоти вырван, а клок моих новеньких холщовых штанишек.

Ваньке отец накрутил до малиновой красноты ухо, а я получил подзатыльник. Сидел потом без штанов на лавке в доме и ждал, пока бабушка Александра залатает дыру. Желтый, пол зеркально блестел, по нему косо растянулись дымчатые переплеты оконных рам, в солнечных квадратах ярко горела разноцветная домотканая дорожка-половичок. Стены и потолок расписаны красными и зелеными завитушками: любуйся — не налюбуешься. Красивую клеенку на столе я рассмотрел потом и цветастый фарфоровый чайник, красовавшийся на золотой конфорке самовара.

Разной сладости на столе было столько, что глаза разбежались. Тут и посыпанная сахаром клюква, и золотистая морошка в хрустальной вазочке, и груздочки в белой обливной тарелке. Груздочки походили на ребячьи ушки, так и просились в рот. Но никак не хотели накалываться на вилку, и это меня забавляло.

Бабушка Александра говорила мне:

— Зубенки-то у тебя, Боренька, острюшшие, вот они, груздки-то, и боятся на них угодить, на зубенки-то. А ты их коли сверху. Не убегут.

Но я бросил неловкую вилку и поймал груздок рукой. Он из руки хотел ускользнуть, только я его скорее в рот отправил.

Ел я и пахучую похлебку с золотистыми блестками, и творожные ватрушки, и вяленого карася. Пил кисель и топленое молоко с пенкой. И чай даже пил. Из блюдечка с малиновыми цветочками на нем. Как дедушка Андрей, дул на чай, отхлебывал маленькими глотками, а сахар откусывал такими кусками, что они еле помещались у меня за щекой.

Бабушка Александра смотрела на меня и все говорила:

— Ешь, ешь, Боренька, да расти, большой.

Напузырился я дальше некуда, еле из-за стола вылез. На лавку вскарабкался и стал наблюдать за отцом и дедушкой Андреем, слушать, о чем они говорят.

Отец и дедушка сидели друг против друга. Зеленые глаза у отца поблескивали, лицо смуглое зарумянилось. Он все вроде бы как усмехался, посматривая на дедушку Андрея, а потом сказал:

— Ну, тесть, расскажи, как ты того волка заездил. Ребятишки пускай послушают — интересно.

— А что тут интересного? — Дедушка Андрей смахнул с бороды хлебные крошки. — Заездил, да и все. Волк — не человек, с им можно сладить.

— Дак ты его это… за уши и кулаком приголубил? Смелый ты мужик, тесть, не то что я. Я ить, по правде говоря, трусливый. На меня сопляк такой вот (кивнул в мою сторону) замахнется — я убегу. Истинный мой бог! Вон, когда у Колчака воевал, случай такой был. Вот послушай, тесть, не поверишь даже.

Отец еще посмотрел на меня, на Ваньку и стал рассказывать:

— Пленного мне дали в штаб вести. Татарин вроде. Коня под им убило, вот и попался. Но мужик, я тебе скажу!.. Это я уж опосля удостоверился. Ну, и повел я его в штаб. А штаб тот за версту, поди. В деревушке. Веду, значит, его, а у самого все поджилки трясутся. А черт знает, что на уме у этого косоглазого. Вот дойдем, думаю, счас до тех вон кустиков, он винтовку у меня отымет к едрене фене и меня же насквозь штыком пропорет. И пропал ты, Васька. Ни за грош пропал. Я и патрон в патронник от страху-то загнал. А он, татарин-то, ко мне обертается, а глаза у него, как литовки. По нутру меня ровно так и полоснули. Ух ты-ы! И говорит: «Што, белая шкура, трусишь? В меня, может, в красного командира, от трусости стрельнешь, буржуйская ты сволочь?» А я ему: «Никакая я не буржуйская сволочь и белая шкура. Заставили воевать, вот и воюю. А ты иди и не разговаривай!» Да-а… Ну и идем дальше. Молчим. А вот и кустики те самые. Мандраж меня берет. Он опять ко мне: «Отпусти, — просит. — А то и вместе бежим. Белым все одно каюк, а ты парень еще молодой, тебе жить надо. Решай живо! Перейдешь на сторону красных, тебе зачтется, а если меня белые расстреляют, то на твоей совести грех будет. У меня, — говорит, — жена и ребятишки. Четверо их». Приврал, может, что четверо ребят. Из себя совсем еще моложавай. И жалко мне его, и боюсь чего-то. «Нет, — говорю, — не могу. Не проси даже и шагай, шагай!» А он кашне с себя сымает. Зелененькое такое полотенчишко. Шарфик. Протягивает его мне. «Бери, — говорит, — шелковое оно. А другого ничего у меня нет». Я на него смотрю — чудак-человек! Рямошник я какой-то, что ли? «Нашто, — говорю, — мне твое кашне? Повеситься на ём? И не мародер я какой. Ишь чего выдумал! Не разговаривай!» — кричу.