— Да я там околею от холода за этими воротами! Вашего постановления, говорят, по сто лет приходится ждать!
Он даже брови поднял от удивления.
— Владимир Викторович! Да кто же вам обещал, что будет легко? Нет, нет, ступайте, вы меня огорчаете такими разговорами!
И потянулась волынка. Каждую ночь Небесное Воинство выставляло меня за ограду, и для начала я подхватил мерзейший насморк, который из жидкой формы быстро перешел в какую-то твердокаменную, а еще недели через полторы я закашлял. К концу августа в моих духовных легких хрипело и квакало так, что я едва говорил, да и ноги переставлял с трудом. Бородатый Митрич и впрямь оказался пророком — холод за райскими стенами медленно, но верно превращался в лютый мороз, и передо мной явственно обозначилась перспектива загнуться по второму заходу.
Но тут моя загробная судьба выкинула очередное коленце. Дело было первого сентября, я сидел у ограды сектора и грел на солнышке свою бессмертную сущность — озноб и кашель не отпускали меня теперь ни днем, ни ночью. И вдруг я обратил внимание, что на стене, где обычно знаменами реяли красные плащи Небесного Воинства — они там бродят, как тень отца Гамлета в известном фильме Козинцева, — никого нет. Пусто, разбрелась куда-то райская гвардия. Я не стал долго думать. Стена сплошь покрыта барельефами — фигурки каких-то святых в полукруглых нишах так что даже для такого полуживого доходяги, как я, сложности никакой. В один миг я уже был на другой стороне, тем более, что оттуда забор намного ниже.
Подробностей я разобрать не успел, уж очень торопился, потому что знал — времени у меня едва ли минута. Померещилось или нет, но вроде там побольше зелени и публика одета поразнообразней. Давясь кашлем, я дико озирался, высматривая какое-нибудь знакомое лицо, и неожиданно чуть не прямо перед собой увидел Высоцкого. Великий бард с какими-то людьми сидел за столиком с закусками прямо на улице, под тентом. Помню, была на нем черная водолазка, джинсы, и взглянул он на меня с веселым любопытством — что это за бомж в балахоне тут разбегался?
Я понял, что ждать больше нечего, бухнулся на колени у этого столика и заговорил, стараясь пересилить кашель:
— Владимир Семеныч, ради Бога, помогите, на вас вся надежда. Я Володя Синельников, из Москвы, земляк ваш, попал в эту хиву без документов, и они меня теперь каждую ночь за ворота выбрасывают, а колотун страшнейший, совсем мне хана настает. Владимир Семеныч, дорогой, если будет случай, не сочтите за труд, замолвите словечко…
И тут за спиной, слышу — шелест и ангельское дуновение. Я и оглядываться не стал, а вцепился в стол обеими руками, как только мог.
…попросите, вас-то послушают, век буду молить…
— …Синельников моя фамилия… уж как-нибудь…
Стола, я думаю, эта братия поначалу вовсе не заметила, и метров десять волокла меня вместе с ним. В рожу мне посылались салаты, плеснуло чем-то горячим, наверное, кофе, на один глаз я временно ослеп, а вторым еще успел увидеть, что Высоцкий стоит и с изумлением смотрит нам вслед. Дальше мне врезали но рукам, стол улетел, и мы понеслись — но уже не к Вратам, а к неизвестному красивому дому, затем внутрь, и ходами-переходами, через лестницы, коридоры, казематы — пока не очутились в сравнительно небольшой комнатушке со сводчатым потолком, где из обстановки присутствовал только громадный стол на когтистых лапах. Меня шваркнули на пол, как мокрую тряпку, а из-за стола поднялся еще один Небесный Воин.
Он был такой же раскрасавец, как и все эти крылатые добры молодцы, но явно постарше, а кроме того — выше, да и пошире в плечах; вообще весь какой-то огромный и массивный. Ни алого плаща, ни крыльев, весь в белом, и не кольчуга была на нем, а золотой панцирь в узорах, и все это, до последней пряжки с львиной головой, сияло и сверкало так, что блеск, по выражению классика, выедал глаза. Тут-то до меня и дошло, что передо мной архангел Михаил собственной персоной. Взор его был ужасен, а голос подобен грому.
— Червь! — начал он, и я увидел, что лицо у него дрожит. Вы, рабское отродье, почему, как вы можете не ценить милости господней… созданные по образу и подобию… не могу постигнуть глубины мерзости вашей!
Я кашлял минут, наверное, пять, не меньше. Следовало бы встать, но силы у меня кончились, и пришлось оставаться на полу как раз в положении тот сына, которого в Третьяковской галерее убивает Иван Грозный. Умом я понимал, что стоит ангельскому атаману щелкнуть пальцами, и моей души на понюх не останется, но уж не знаю отчего, но вдруг сделалось мне не страшно, а невыносимо тошно и противно от всего этого цирка. Я докашлял и сказал так: