Я слабо застонал.
— Следующим номером программы у нас Абрек, — объявил Старик, взявшись за стол обеими руками, словно опасался, что тот убежит. — Точнее сказать, проблема — унес Пономарев-Сахно свои секреты на тот свет, или что-то все-таки осталось. Наши коллеги, которые есть карающий меч революции, к вопросу пока поостыли — прибора не нашли, изобретателя нет, говорить не о чем, так что, по крайней мере, в ближайшие сорок восемь часов мы избавлены от опеки. Но, во-первых, у них там тоже есть умные люди, которые рано или поздно начнут задавать вопросы, а во-вторых, мы сами обязаны довести дело до конца.
Тут он отпустил стол и откинулся в кресле.
— Брать Чхаидзе сейчас смысла никакого: даже если вычислим, поднимется шум-гам, набегут адвокаты с миллионными окладами, начнется всякое дерьмо, а он уйдет в глухой отказ и рта не откроет. Колоть его нам не на чем, а время работает против нас. Но вот какая штука: если Володина интуиция не ошибается и Жанна нам не врет, Абрек ни в какие детали не посвящен, и со смертью Сахно от него уплыли возможности фантастические, на которые он, конечно, здорово рассчитывал. А это значит, что если Абреку сейчас сообщат, что Сахно в последний момент что-то успел разъяснить проклятому менту, Абрек на это непременно клюнет и попытается свой шанс отыграть.
На этом месте взгляд у Старика сделался особенно проникновенным.
— Володя, извини, придется тебе побыть наживкой. Уж больно высоки ставки.
— И что же за игра такая с этими ставками? — спросил я с неподдельным интересом.
— Сюжет такой — на Абрека сейчас надвигается разборка на воровском суде, и ему срочно надо убирать Папу, гражданина Паперного. Со своей стороны Папа, с его личными счетами, думаю, тоже был бы не против без особой шумихи избавиться от конкурента. Володя, у тебя там с Паперным какие-то особые контакты, беседы вы с ним ведете… задушевные. Я тут наскреб по архивам, что мы можем Папе простить по мелочам, взглянешь… Игорь Вячеславович, не надо на меня так смотреть — если вы, конечно, не знаете способа искоренить преступность вдруг, одним махом. Пожалуйста, флаг в руки, перечеркните многовековой опыт полиции всех времен и народов… А мне предоставьте удовольствие из двух зол выбирать меньшее.
На кухне ресторана «Эльсинор» неожиданным образом столкнулись два стиля. Первый — современная технологическая крутизна: царство Золингена и Цептера, сверкающий кафель, стеновой сайдинг, холодильники величиной с русскую печь и кофейный агрегат, на котором впору лететь в космос. А плитка на полу! Песня, а не плитка, дар огнедышащей Иберии, да и все вокруг — сплошь символы шальных безумных денег, неведомо как доставшихся, неведомо куда улетающих и оставляющих после себя лишь тяжеловесных мраморных дур на аллеях Ваганьковского кладбища.
Но с другой стороны в этот легкомысленно-импортный мир необяснимым образом вторгалась старая кирпичная стена — нештукатуреная, даже некрашеная, с парой вмурованных, изъязвленных временем балок, инородные квадраты под которыми, словно заросшие глазницы, говорили о некогда бывших окнах, Бог весть куда смотревших. Раствор из щелей выкрошился, и погрызенные кирпичи тупо щерились, словно рыжие стертые клыки, на блистательную пристройку из новомодных худосочных материалов, воскрешая в памяти указ сорок седьмого года, игру в «штандер», полужесткие крепления и радиолы во дворах.
Абрек, он же Чхаидзе Реваз Атандилович, сидел за столом хирургического вида. На столе, с намеком на кавказское гостеприимство, в голубоватой лохани громоздился виноград «Изабелла» и рядом — дыня подозрительно ядовито-оранжевого цвета.
Абреку на вид было лет шестьдесят с небольшим. Голова у него в форме песочных часов: от макушки и лба сужалась к трагическим глазам с непонятной траурной каймой — красит он их, что ли? — и ниже вновь расширялась к обрамленному глубокими морщинами конусу челюстей. Надбровные дуги выпирали сплошным валом, и прямо от них идеальной вертикалью уходил нос — профиль, достойный подарочного издания «Витязя в тигровой шкуре». Вокруг почтенной лысины вился белый аккуратно стриженный барашек с клочковатым пятачком над сократовским изломом морщин.
Означенные траурные глаза Абрек держал полуопущенными, словно бы в неком изнеможении, и вообще всячески изображал утомленного греховностью мира и людской мерзостью мудреца. Театральность читалась у него в каждом слове и жесте. Восемь классов, курс сельскохозяйственного техникума, годы тюремных университетов, вереница зверских убийств, насилий и вымогательств с садистскими вывертами, самолюбование, доходящее до патологического нарциссизма, беспредельный эгоизм — все это уместилось в личину классического провинциального трагика. Играл Абрек сам для себя, совмещая актера, режиссера и зрителя в одном лице, и сам у себя явно имел грандиозный успех. Интересно, почему злодейство так часто тяготеет к лицедейству?