А в этом контексте статический образ «подвешенности в языке» может трансформироваться в образ ведомости языком, направляемости этим языком. Плененность языком — это образ Витгенштейна: «Граница моего языка — граница моего мира». Это вывод его «Логико-философского трактата». И отсюда следует этический принцип Витгенштейна: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» [45]. Этим афоризмом трактат завершается. Образ статичен и жесток. Он жестко логически детерминирован. Плененность языком как образ у Витгенштейна при определенном психическом состоянии может превратиться (и в самом деле превращается) в образ языковой тюрьмы, в которой находится его носитель. Не язык принадлежит ему, но он принадлежит языку. Осознавание себя в этой принадлежности может иметь разные последствия для языковой личности.
Для философа такое осознание себя в языке — это переоткрытие заново самой философии. Осознавание своей личностной причастности к языку философии, своей укорененности в этом языке открывает ему путь к личностной свободе и личностной ответственности. Я думаю, что именно с таким осознаванием, языковым обращением и связан тот «лингвистический поворот», который произошел в западной философии и который принято связывать с именами Хайдеггера, Витгенштейна [176].
Путь же к освобождению из плена «языковой тюрьмы», коль скоро это пленение осознается именно в качестве «застревания в языке», может быть разным. Эта разность, точнее, различие, разнесенность (Делез) сама по себе должна быть наблюдаема, увидена, высказана или фиксирована в языке.
Но высказана в языке кому? Так появляется сюжет «другого» как следствие поворота в языке. Поворот в языке в конечном счете это и поворот ко времени, поворот к пространству и, как таковой, он не может быть осмыслен иначе, как в контектсе или на фоне поворота к другому, но не как к своему «двойнику», а как отличному от меня «ты» (мотив Бубера). Гештальтистский образ инверсивной, нестабильной картинки типа «утка-кролик» или «молодая женщина-старуха», обычно приводят как иллюстрацию нелинейной связи между тем, что мы называем «фигурой» и тем, что мы наэываем «фоном» [67].
Этот чрезвычайно важный для всего дальнейшего изложения образ я в контексте моих рассуждений рассматриваю не только и не столько в качестве внешнего иллюстративного примера. Я рассматриваю его в качестве одного из коммуникативных средств построения коммуникативно связного, нелинейного текста, как маркера его развилок, бифуркаций, неоднозначностей, как средство подключения дополнительных коммуникативных размерностей и ресурсов.
Этот образ для меня соотнесен с образом рук, рисующих себя на известной гравюре М.Эшера. Он так же символизирует принцип здесь и теперь единства деятельности и коммуникации, в полной мере реализуемый здесь и теперь в процессе становления синергетики.
Этот образ цикличен. Он вызывает легкое ощущение головокружения. В самом деле, инструмент анализа анализирует инструмент анализа. Руки, рисующие сами себя, представлены таким образом, что само происхождение процесса неизвестно. Где реальная рука? Если мы откажемся от такой «предметной» постановки вопроса, откажемся от поиска первоначала, а сосредоточимся на циклическом образе процесса в целом, процесса, в котором внешнее и внутреннее относительны, а суть в точках контакта, «встречи» острия карандаша в рисующей руке с внешним материалом, встречи, при которой острие карандаша становится «зрячим», становится не просто механическим продолжением рисующей руки, но местом, где зрение и осязание образуют одно неразрывное процессуальное целое. Как писал Флоренский: «Глаз есть орган и пассивного осязания и активного движения. Предмет ощупывается глазом посредством светового луча. Мысль о зрении как осязании высказывалась неоднократно и, в частности, поддерживается сравнительно анатомически и эмбриологически. Глаз вместе с другими органами восприятия происходит из одного и того же зародышевого листка, что и кожа, орган осязания; в этом отношении и глаз, и кожа представляются опавшими на поверхность тела органами нервной ситемы. Несколько огрубляя дело, можно сказать, что организм одет в один сплошной нерв, облечен в орган восприятия, т. е. живую душу. Глаз тогда есть некий узел утончения, особенно чувствительное место кожи с частною, но особенно тонко решаемою задачею. Тогда как кожа способна осязать по преимуществу вблизи, хоть ей и не чуждо осязание вдаль, глаз, напротив, мало чувствителен к непосредственному прикосновению, несколько чувствительнее на весьма близких расстояниях, наиболее приспособлен осязать на расстоянии 33 сантиметра, а затем опять делается все менее и менее чувствительным с удаленим предмета. Вместе с этой повышенной чувствительностью к осязанию, утончается и способность воспринимать свойство поверхности, т.е. фактуру».