— А это… зачем?
— Понимаешь, Афоня, — я доверительно взял его за плечи, — жить нам с Ларисой негде. А ведь она мне, по сути, жена. Ну, а если ты с супругой здесь живешь, то и мы вполне уместимся. Тем более, — продолжал я трепать поверженного Афанаса, — что пока из семьи я не ухожу: надо решить кое-какие проблемы, да и не могу я так резко, бесчеловечно. А это, шмотки, — на всякий случай: вдруг на неделе останусь, а там как масть пойдет, ты меня понимаешь. Я думаю, что мы с тобой заживем душа в душу. Ну, я побежал, дружище, спасибо за поддержку, ты настоящий мужик, и жене твоей — низкий от нас поклон. За то, что поддержали в трудную минуту. Привет Гертруде! Убегаю.
Не давая Афанасу опомниться, я ретировался, что соответствовало замыслу. Все и на этот раз сыгралось отменно.
Ночь в „смешанной“ комнате прошла, по рассказу Ларисы, „безветренно“. Ей показалось, что соседи умерли, — такая стояла тишина. Только рано утром она услышала шепотливое, едва уловимое „ништяк“.
Это было субботнее утро. Афанас ушел на работу, а женщины остались дома. Как и ожидалось, речи Гертруды стали носить смысл, противоположный недавно уверенно сказанному.
— Лариса! — проникновенно говорила Гертруда. — В принципе, как я и говорила, любовь это святое… Но, соответственно, святость обязывает к благородству. Нельзя, чтобы путь к святому лежал через грех. Ведь на чужом горе счастья не построишь. Я имею в виду хотя бы детей. А его жена? — она в чем-то перед тобой виновата? К тому же, ты такая молодая, кругом уйма холостых парней. Неужели свет сошелся клином на этом, извини… Нет, возможно, он человек неплохой, я не рассмотрела, хоть и странноватый, да и, — о вкусах, конечно, не спорят, — страшненький. Но ведь он же достается тебе после кого-то. Это все равно, что доедать чей-то огрызок или мылиться чьим-то обмылком. И еще. Если он с такой легкостью оставляет семью, то кто даст гарантию, что и тебе с твоим потомством не ждать того же. Знаешь, если человек кобель, то это надолго… Если между нами, то он на меня как-то двусмысленно посматривал… Но это между нами.
Начинался спектакль в спектакле.
В воскресенье с утра исчезла Гертруда, но зато остался ее муж, который стал оказывать Ларисе откровенные знаки внимания, чего раньше за ним не водилось. Еще до пробуждения Ларисы, Афанас уже был гладко выбрит, освежен пронзительными жениными духами, одет в выходной костюм с галстуком. Впрочем, пиджак и галстук он, после того, как его в таком облачении увидела проснувшаяся Лариса, снял, видимо, для того, чтобы не казаться слишком официальным.
Лариса с удивлением обнаружила на своей тумбочке мимозы. На ее смятенный вопрос: от кого это? — Афанас, потупившись, сразу внятно объяснить не смог. Но позже, оглянувшись на дверь, переставил букет на подоконник и сказал с придыханием: „Лариса, не спрашивай!.. Пусть это будет нашим секретом. Гертруде я скажу, что это для нее. Хорошо?“ По мнению Ларисы, артист из него был никудышный, но само стремление к художественному, а не бытовому лицедейству заслуживало похвалы. Тем более, что игра вполне входила в прогнозируемое: все действия супругов направлялись на одну цель — „отслоить“ Ларису от… меня.
Весь день Лариса с Афанасом пили чай. Весь день беспрестанно звучала „Сингарелла“, хриплая от заезженной плёнки:
Лариса старалась говорить на нейтральные темы, Афанас неизменно скатывался на высокое. Действовать грубо, в стиле „после отбоя“, он, учитывая хрупкость объекта, не имел права, поэтому избрал, по его мнению, единственно правильный путь — через широту своей души, замаскированную утонченность и тому подобное. Иногда, правда, увлекаясь, он упоминал о своей высокой зарплате, которая еще более увеличился от повышения разряда, грядущего после дополнительной учебы на соответствующих курсах без отрыва от производства.