Выбрать главу

— Не стреляйте! Что вы делаете?! — и пулей выскочил из шалаша. Шагах в тридцати от засидки стоял худощавый парень и растерянно смотрел то на меня, то на Марусю.

— Ты что, ослеп? — снова закричал я.

Парень заморгал, деланно усмехнулся и неторопливо зашагал к воде. Я побежал за ним. Парень быстро поднял голенища сапог и, не оглядываясь, ступил в воду. Я подбежал к заливу, когда он зашел уже выше колен.

— Вернись! — потребовал я.

Парень остановился и нахально посмотрел на меня.

— Вылезай!

— А то что? — спросил он.

— А не то я пойду следом, и тогда пеняй на себя!

Парень шагнул вперед.

— Немедленно поворачивай назад! — снова скомандовал я.

Парень упрямо продолжал идти вперед, но, почувствовав, что вода вот-вот зальется ему в сапоги, остановился и недоверчиво посмотрел в мою сторону.

— Чего шум поднимать? — проговорил он. — Я ж не знал, что она подсадная. Я с другой стороны подползал.

— Вылезай сейчас же из воды! — в третий раз сердито повторил я.

— А ну тебя! — огрызнулся парень и медленно повернул назад.

Во мне все кипело от злости, когда спустя некоторое время он вышел на берег и, крепко сжимая в руках ружье, уставился на меня.

— Ты что наделал? — глядя ему прямо в глаза, спросил я.

— Говорю же, не видно было, что она подсадная, — повторил парень.

— Ну а если и не подсадная? Разве уток весной бьют? — продолжал я.

Парень осклабился.

— Что их тут, мало?

— Бандит ты! Настоящий бандит! — невольно вырвалось у меня. — Как можно!.. — И вдруг я осекся. У меня перехватило дыхание. И Марусю было жалко до слез, и перед Тимофеем неудобно, и на себя досада: недоглядел, а больше всего брало зло на этого хапугу. Ничегошеньки-то он не чувствовал: ни весны, ни красоты всей этой…

— Откуда ты? — спросил я.

— Отсюда, — кивнул парень в сторону деревни.

— А зовут как?

Парень назвался.

— Сам будешь с Тимофеем разговаривать, — предупредил я. — Это его утка.

Парень перестал ухмыляться. На щеках у него даже выступил румянец.

— Ладно, — буркнул он.

Я в последний раз оглядел его с головы до ног и пошел за Марусей. На душе у меня было больно и гадко.

УТРО

Тяжело ступая уставшими ногами, Прохор Ладанов подошел к избушке и, отодвинув засов, широко распахнул скрипучую дверь. В лицо ему дохнуло теплом и гарью. Прохор поморщился и, потоптавшись на месте, снял с плеч ружье и большой полотняный мешок. Он повертел мешок в руках, бросил его через порог, ружье поставил у стенки, а сам, растянув ворот мокрой от пота рубахи, уселся на пень возле оконца. Здесь приятно обдувало прохладным ветерком и тень развесистого кедра надежно защищала глаза от солнца.

Прохор был высок, широк в плечах, с густой копной серебристых волос. Красивый лоб, небольшие зоркие карие глаза под прямыми сросшимися бровями, нос с горбинкой, резко очерченный рот и густая окладистая борода придавали открытому, скуластому лицу его выражение сдержанной суровости и силы. В этом лице проглядывался и весь характер Прохора: немного замкнутый, спокойный, упрямый и своевольный.

Из кустов к нему выбежала пушистая серая лайка по кличке Белка и, повиляв хвостом, улеглась у ног. Прохор дал ей горбушку хлеба и, потягиваясь от усталости, огляделся по сторонам. Избушка, в которой он жил, когда уходил лесовать, стояла на склоне высокой каменистой сопки. Густо поросшая деревьями, сопка эта величаво возвышалась над тайгой. И Прохор любил смотреть, как простирался отсюда, скатываясь во все стороны книзу, кудрявый лес. Это была чудесная и вместе с тем необычайно величественная картина. За свою долгую жизнь Прохор привык уже к ней. Но никогда не уставал он любоваться ею и всякий раз снова и снова восхищался в душе могучим размахом девственной тайги.

Особенно нравилось ему встречать здесь утро. Он следил за первыми лучами, когда рассеивались бледные предутренние сумерки и солнце пряталось еще где-то за горизонтом. Тайга светлела сверху, с верхушек деревьев. Пробуждались птицы. С кедров то тут, то там срывались их шумливые стайки. Ветер заводил в ветвях веселую песню. Лес оживал. Небо голубело. Зеленые иголки ветвей отчетливее и ярче вырисовывались на его светлом фоне. Тонкая шелковистая кора кедров становилась совсем как восковая.

Так было в ясные солнечные дни.

Но Прохор знал и другую тайгу. В ненастную погоду, особенно осенью, она мрачнела и хмурилась под стать серому, покрытому тучами небу. Деревья тогда шумели. И было что-то задумчивое, вековое в их однообразном шуме. Скрип стволов, шорох ветвей, шелест листвы подлеска — все смешивалось в один грустный и суровый мотив. Лес прощался с теплыми днями и ждал холодной зимы. Прохору слышались в этом шуме и вздохи, и стоны, и еще что-то такое, от чего на душе у него всякий раз становилось тоскливо. И он начинал подумывать о деревне, о доме, о своей жене, и еще о том, что так вот, всю жизнь вдали от людей, жить нельзя. Кругом только деревья, деревья да дикие звери и больше ничего. А где-то села и города стоят. И люди там живут совсем по-другому. Кино смотрят, музыку слушают, собираются в гости. По вечерам зажигают электричество, и им от этого светло как днем. Работают они в коллективе, дома — тоже среди людей. Есть им всегда с кем поговорить и кого послушать. А тут — только тайга шумит да собака скулит, почуяв приближение непогоды.