Он чуть-чуть сильнее стиснул ладонями мягкие плечи и слегка привлек женщину к себе. Успел увидеть, как она застенчиво опустила глаза, почувствовал, как послушно прильнула к его груди. И, уже ни о чем не думая, припал губами к отвечающим поцелуем горячим губам.
Глубочайшее чувство признательности, торжествующее ощущение окончившегося одиночества охватило Александра. На мгновение в сознании выплыл образ сурового леса, который шумел за заснеженными огородами и выпасами, но тот час же исчез, растворился в горячих дыханиях…
…Перед рассветом Настя разбудила Александра:
— Слышишь, Саша. Снова летят на Москву, гады.
Александр порывисто откинул одеяло и сел на край кровати. В комнату через кудрявую листву цветков, стоящих на подоконнике, лился лунный свет. А снаружи, за стенами избы, надрываясь от тяжести, ревели моторы, и оконницы вторили им мелким, прерывистым дребезжанием. Гул моторов ударял в стекла окон и, врываясь в комнату, заполнял все: что-то скрипело, ерзало, позванивало. Бережно отстранив руки Насти, Александр соскочил на пол. Торопливо набросил на плечи полушубок, сунул ноги в валенки и, выйдя в сени, сердито толкнул ногой входную дверь. Дверь застонала, но не открылась. За спиной упало и, дребезжа, покатилось ведро.
— Щеколду откинь, — донесся голос Насти.
Он вышел на крыльцо. Навстречу ему хлынули белые клубы морозного воздуха, на волосы посыпался сухой иней. Александр посмотрел вверх. Первое, что он увидел, были звезды: они строго и холодно смотрели на землю, на него. И тотчас же он различил темные силуэты самолетов. Они медленно и тяжело плыли по небу, наползая на звезды. Александр повернул голову и вздрогнул. Далеко-далеко, где-то на самом краю неба, вспыхивали и гасли сотни и тысячи желтеньких огоньков. Вспыхивали и гасли, чтобы вновь вспыхнуть и погаснуть. Это, отбивая налеты «юнкерсов» и «хейнкелей», боролась Москва.
Долго стоял Александр на крыльце, не отрывая взгляда от далекого, усеянного разрывами зенитных снарядов горизонта, и вернулся в комнату, когда его начало трясти от холода. Сбросив с плеч полушубок, он скрутил цигарку, вытащил из печи уголек и, прикурив, сел на край кровати. Ласковые Настины руки обвились вокруг шеи, притянули его холодное лицо к горячему плечу. Теплые губы прикоснулись к уху:
— Замерз?
— Скоро рассвет, Надюша… Пора собираться.
Настя прижалась лицом к груди Александра, и он скорее почувствовал чем услышал:
— Да, скоро рассвет…
Через час они стояли на крыльце: Настины руки покоились в ладонях Александра. На посветлевшей полоске неба, там, где восток, ярко сияла утренняя звезда. Серебрились замерзшие лужицы. Где-то на краю деревни кукарекнул петух и замолк, смущенный одиночеством своего голоса. Было очень тихо, как бывает тихо в предутренний час. Лишь изредка жалобно поскрипывали схваченные морозом ступеньки крыльца. Александр смотрел на заиндевевшие ресницы Насти, в ее большие влажные глаза, и ему хотелось сказать этой хорошей женщине что-то особенно ласковое, нежное, дорогое.
И он сказал:
— Спасибо, родная… За все… А мы вернемся… Обязательно вернемся.
Он обнял и поцеловал Настю. Она прижалась щекой к шершавому воротнику шинели и замерла, вдруг став маленькой, хрупкой. Только пальцы ее сильно сжимали кисть Александра…
Александр решительно зашагал к лесу. Лес больше не казался чужим и враждебным, а дружески кивал розовеющими верхушками деревьев. Бодро хрустела под ногами земля: это лопались тонкие пленочки льда, сковывающие ее частицы.
Скрываясь в кустах, Александр еще раз обернулся назад и помахал рукой. Прислонившись к косяку дверей, стояла Настя. Над избенками небольшой деревушки поднимались белые дымки, и ветерок бережно относил их в сторону.
…Он шел на восток. Каждый шаг приближал его к Москве, к фронту. И что ему все немецкие корпуса и армии, если он отчетливо слышит артиллерийскую канонаду, слышит салют, которым встречает его Родина. Это фронт, это Москва. Там победа. Там только победа! Победа, ради которой он шел, идет, и которую непременно увидит.
Земля родная
Как это все быстро случилось. Кажется, совсем недавно стих рев моторов, только-только перестал свистеть в ушах ледяной ветер, словно бритвой режущий лицо, только что перестали перемигиваться по сторонам огоньки карманных фонариков. Но нет… Все это было давно, очень давно. Они еще долго шли по редкому осиннику, глубоко проваливаясь в сухой хрустящий снег. Потом, наткнувшись на немецкий дозор, завязали с ним перестрелку. И все же Семен не может понять, почему его раскачивает из стороны в сторону, словно он все еще подвешен к стропам парашюта.
Семен глотает морозный воздух и, открыв глаза, окончательно приходит в себя.
Переливчато лучатся звезды и, как прозрачная марлевая лента, протянулся из края в край бездонного неба Млечный Путь. А в животе, кажется, полно раскаленных углей. Семен закрывает глаза и видит: они темно-красные с бегающими синими огоньками.
Хриплым чужим голосом он просит пить, и кто-то прикладывает к его пересохшим губам комок снега. Становится чуть-чуть легче.
Снова Семен открывает глаза. Те же далекие и холодные звезды, что были и над аэродромом, где он садился в самолет, чтобы лететь на родную смоленскую землю. И вот прошло всего несколько часов, а его уже несут здесь — тяжело раненного, быть может, умирающего. И все же, несмотря на изматывающую, нестерпимую боль, радостно знать: он дома! А ведь как услышал полтора месяца назад, что немцы в его родной Зажевке, — словно вырвали из груди кусок сердца. Пусть долго не был он в деревне, где родился и вырос, но там все свое, родное, близкое. Да и что может быть дороже земли своих отцов?
Через огороды, с трудом передвигаясь по глубокому снегу, несколько десантников направляются к ближайшему от опушки дому. Остальные, вытянувшись редкой цепочкой, идут дальше…
Семена вносят в избу, вместе с шинелью, на которой он лежит, кладут на пол. Один из товарищей берет из его рук автомат, другой снимает свою шапку-ушанку и подкладывает ее под голову Семену.
Пожилая женщина — хозяйка дома — пытается подойти поближе. «А мои-то где? Эх, жильцё наше…»
Сержант удерживает ее за руку:
— Не надо, мать… Ребята сами, что надо, сделают. Вы лучше о них позаботьтесь. Кипяточку бы согрели.
Семен вновь открывает глаза и в тусклом свете коптилки видит стоящих полукругом товарищей. Он хочет улыбнуться, но не может. Кажется, все внутри порвано. Кто-то сзади него шепчет: «Фельдшер разбился». Он слышит эти слова и думает: «Теперь никто не спасет». Но от этой мысли не становится страшно. «Ну что ж, значит, все. А вот немцев все-таки прогнали. И уж коль суждено, так хоть на родной земле…»
Прямо перед ним в углу висят три потемневшие от времени иконы. Точно такие образа были в родительском доме. Он вспоминает умершего перед войной отца — седого, бородатого, неласкового, вспоминает хлопотливую, заботливую мать…
«А ведь она, если осталась жива, где-то совсем рядом… Рядом, а вот не узнает, пожалуй, где и как погиб ее сын».
Боль слегка утихает, и Семен осторожно поворачивает голову в сторону, откуда доносится тиканье часов. И чем больше он всматривается в безучастно отсчитывающие минуты ходики, тем тверже становится его убеждение, что он уже не раз видел их. Ну, конечно. Точно такие ходики купил когда-то в сельпо отец. Тот же рисунок над циферблатом: молодой тракторист, держась одной рукой за руль, другой приветливо машет девушкам в красных косынках, с граблями на плечах. И снопы… много желтых снопов на густо-синем фоне неба. А вместо гири на цепочке висит старый тяжелый замок.
«Откуда они здесь? — удивляется Семен. — Может, я сплю?»
Он протягивает руку и чувствует на полу холодную воду: это растаял снег с валенок десантников. Семен снова смежает веки: так лучше, спокойнее.
У стола хлопочет хозяйка. Она ставит на стол, покрытый дырявой клеенкой, кувшин с молоком, нарезает большими ломтями тяжелый ржаной хлеб. Затем приносит чугунок с картошкой, миску соленых грибов. Глядя на спины десантников, женщина тяжело вздыхает.