Видал ли он? Да, он видел и близко, на собственной шкуре испытал ее. Никогда ему не забыть, как бросались в пике «мессеры» и «юнкерсы», как десятки танков ползли на развороченный снарядами, засыпанный землею окоп, из которого, закипая, сыпал свинец на цепи немецких автоматчиков покалеченный осколками «максим». Да, он видел дым, грязь, кровь сражений под Ярцево, под Ельней. Видел и помнил. И потому, что видел в бою и не забыл своих товарищей — простых русских солдат, сказал, чувствуя правоту своих слов:
— Мы не слабее, мать.
Старушка внимательно посмотрела на Александра:
— Дай бог правду твоим словам.
Несколько жухлых листьев упало к ногам Александра.
— Немцы давно здесь?
— Да вот вторая неделя пошла. А то наши все проходили… Сначала помногу, а потом уже по нескольку человек… На Москву все шли. — Старушка помолчала, сочувственно разглядывая Александра. — А ты бы, вот, сам-то, шел в Моховку. Погляди, на кого похож. Лица на тебе совсем нет. А в Моховке — спокойно пока. Болота кругом, лес, немец туда и носа не кажет. И недалече отсюда — верст шесть. Подправишься маленько, отдохнешь, а там, к зиме, гляди, бог даст, наши вернутся. Куда тебе идти, такому? Дух один, кожа да кости.
Александр задумался. Может, она и права, старушка? Впрочем, ерунда. Немцы пришли сюда всего семь дней назад — значит, свои недалеко. А пойти в Моховку — это признать себя неспособным продолжать борьбу, наполовину сдаться.
— А партизан там нет?
— Не слыхала что-то, сынок… Мужиков-то у нас всех раньше кого в армию, кого окопы копать забрали. Не слышно пока…
Они поговорили еще несколько минут — Александр был рад человеческой речи. Старушка похвалила урожай на грибы, подробно объяснила, как идти в Моховку. Александр поблагодарил за участие, за совет, за хлеб и пошел. Когда он, пройдя немного, обернулся, старушка смотрела вслед и, встретив его взгляд, робко перекрестила его.
Спускаясь петляющей среди густого кустарника тропинкой к речушке, Александр наткнулся на труп. Человек в серой шинели лежал, уткнувшись лицом в грязь. Затылок его был разворочен выстрелом. Кровь и куски мозга засохли на коротко остриженных волосах, воротнике шинели. Болезненно и томительно сжалось сердце. Кто знает, может быть, через сотню шагов и его ожидает такая же участь?
В пяти шагах от убитого тропинка раздваивалась: одна, сворачивая направо, вела в Моховку, другая, появляясь на другом берегу, — шла прямо на восток, к Москве. Александр глубоко вздохнул и ему показалось, что вместе с ним вздохнули леса, некрасивые деревеньки, серое, низкое небо, что вздохнула вся смоленская земля. Он стиснул зубы, осторожно обошел труп и, перескочив по камням речушку, пошел дальше на восток.
Сапоги окончательно развалились. В них хлюпала вода и мокрые портянки прилипали к озябшим ногам. Ковыряя пальцем дно кармана, Александр находил конопляные зерна и жевал их. Но голод от этого не проходил, лишь еще сильнее хотелось есть.
К вечеру дождь прекратился. В разрывах туч появились звезды — далекие, холодные, чужие. Резко похолодало. Грязь стала плотной и упругой, лужицы по краям затянулись ледком, опавшая листва покрылась мутной пленкой инея.
К утру следующего дня у Александра начался жар. Голову как будто сжимали в тисках. Перед глазами то и дело появлялись цветные пятна и круги — расплывающиеся, колеблющиеся; мелькали и медленна поднимались вверх золотистые искорки, сердце начинало колотиться громко, толчками. Тогда Александр опускался на замерзшую землю и сидел, закрыв глаза, жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, пока не становилось легче.
Наконец он понял, что идти дальше — выше его сил. Голова, ноги, руки налились свинцом, подбородок бессильно терся о грудь, и не было никакой возможности оторвать его от шершавого сукна шинели.
«Надо идти в первую же деревню… Если встретят немцы — пусть… Все равно один конец. На глазах у людей умирать легче. А нет немцев — свои люди помогут…»
Он не помнил, когда расступился лес и как, шатаясь, вышел он на огород, примыкавший к новой рубленой избе. Единственное, что осталось в памяти, это комья смерзшейся земли, пучки высохшей ботвы под ногами, а за оконцем, в которое он постучал, зеленые цветы на подоконнике.
Когда Александр пришел в себя — он лежал на широкой лавке. Кто-то заботливо снял с него шинель, сапоги, положил под голову подушку, накрыл овчинным тулупом. Прямо на него из угла строго смотрели глазастые лики святых. Под иконами, немного отступя от стены, стоял стол, накрытый голубоватой клеенкой. Сбоку на подоконнике в обернутых розовой бумагой горшках зеленели цветы. Александр повернул голову. Взгляд скользнул по подвешенной к потолку люльке, по широкой деревянной кровати, увенчанной у изголовья пышной пирамидой подушек, и остановился у русской печи. Около печи наклонилась женщина. Коричневое платье плотно облегало круглые бедра, тонкую талию. Светлые волосы сколоты на затылке в тяжелый пучок. Во всей ладной фигуре женщины, споро передвигавшей на поду чугунки, было что-то молодое, здоровое, сильное. Александр кашлянул. Женщина выпрямилась, повернулась к нему лицом, и он увидел, что у нее серые глаза, сочные губы, высокая грудь.
За многие дни боев и скитаний Александр почти забыл о том, что в этом суровом мире продолжают существовать и неотразимая женская привлекательность, и неповторимая женская мягкость. Те женщины, которых ему приходилось видеть в замерших в тягостном ожидании надвигающейся беды селениях, на пыльных фронтовых дорогах, как правило, были скорбны, измучены, казались поблекшими от забот и горя. Иногда, правда, он вспоминал тех, кого знал и видел раньше, в безвозвратно канувшие в вечность светлые мирные дни. Но это было, обычно, на грани забытья, в полусне. И все они были нереальными и бесконечно далекими. А здесь женщина стояла совсем рядом — только протяни руку. И как ни странно и неожиданно после всего пережитого, особенно за последние дни, первое, о чем подумал Александр, это то, что эта женщина молода и красива. Он отбросил в сторону полушубок, сел, свесив ноги, и спросил хриплым, чужим голосом:
— Немцы есть?
Женщина, улыбнулась:
— Видать, ты счастливый. За полчаса, как тебе придти, унесли их черти. Лежи, отдыхай.
— Рано еще отдыхать… — Он хотел встать, но увидел свои босые грязные ноги и, смутившись, спрятал их под лавку.
В люльке заплакал ребенок, женщина склонилась над ним. От тихого и ласкового шепота матери, от голубоватой белизны постельного покрывала и добродушно ворчащих в печи чугунков веяло таким желанным домашним уютом и покоем, о которых так часто все эти дни мечтал Александр, что он невольно тяжело вздохнул, а когда женщина спросила: — «Ну что, будем обедать?» — он уже не спешил и, как будто все так и должно было быть, ответил:
— Конечно.
Дорвавшись до сытной еды, Александр почти не разговаривал. От горячего пара, поднимавшегося над миской со щами, слегка кружилась голова. По телу разливалась приятная истома, непроизвольно смыкались отяжелевшие веки. Наевшись досыта, Александр, по совету хозяйки, забрался на печь и заснул. Когда он проснулся — был уже новый день, и солнце начинало клониться к западу.
В этот день Александр не ушел из деревни. Настя, так звали хозяйку, посоветовала ему отдохнуть, набраться сил.
— Отдохнешь — больше от тебя толку будет. А один день ничего не значит. Немца, должно быть, остановили: дальше нашим идти некуда. До Москвы и от нас, как говорят, рукой подать…
И Александр остался.
Настя нагрела воды, достала из сундука белье и штатский костюм мужа. Вдовой она стала недавно. Ранней весной муж простыл, заболел крупозным воспалением легких и умер. А еще через каких-нибудь двадцать дней она родила сына.
Александр выкупался в корыте, переоделся, стал совершенно не похож на человека, которого Настя подобрала у своего крыльца. Все, что происходило теперь, казалось ему необыкновенно приятным сном, и хотелось, чтобы сон этот длился долго-долго.
К хозяйке Александр сразу же проникся особым уважением. Настя все делала умело, быстро, с какой-то спокойной уверенностью и ловкостью. В житейских делах, в которых Александр был совсем не силен, молодая женщина стала для него непререкаемым авторитетом.