И я рассказал дедушке Анхо то, что мы видели вчера.
— Есть в горах один закон, — медленно, с раздумьем, будто вспоминая что-то, сказал старик. — Трусом быть — лучше погибнуть.
Мы говорили со стариком еще довольно долго. Солнце начало припекать — близился полдень. Я встал и пошел к художнику. Он рисовал. Удерживая около себя Авушту, Виссарион позировал. Эту задачу он, очевидно, понимал по-своему. Грудь его была выпячена, глаза вытаращены, и смотрел он ими не мигая, прямо перед собой.
Зато Авушта не придавал значения важности происходящего и все время порывался освободиться. Стараясь не изменять выражения своего окаменевшего лица, Виссарион ругался:
— Эа!.. Глупая животная! Стой смирно, как солдат на карауле. Картину испортишь.
Я заглянул в этюдник. Среди еще неопределенных белых, серых и зеленых пятен выделялось живое и лукавое лицо Виссариона. Я поразился: тот Виссарион, который стоял сейчас перед нами, гораздо меньше походил на себя, чем созданный художником.
Когда сеанс кончился, Виссарион отпустил Авушту, подошел к нам и долго стоял перед этюдником.
Гром ждал приговора своему произведению. Наконец Виссарион сокрушенно сказал:
— Сколько тысяч раз надо кистью мазать, чтобы такая картина получилась — ай-яй-яй!
Обиженный художник озадаченно посмотрел на меня и буркнул:
— Дело не в количестве.
— Конечно, — вежливо согласился Виссарион. — Ты сколько лет учился?
— Много, — ответил Гром. — Всю жизнь.
— Это я понимаю. Оч-чень сложная работа. Правильно? Машина не сделает?
Художник кивнул головой.
Я сказал Николаю:
— Это ведь твой последний картон. А как же водопад?
— «Водопад, водопад»! — рассердился он. — Человек все-таки лучше.
После обеда мы попрощались со всеми обитателями балагана и Авуштой и вышли в путь. Виссарион нас провожал. Через плечо у него висел на ремне мой подарок — подзорная труба. Время от времени он останавливался, чтобы посмотреть в нее, но уже не перевертывал, как раньше.
— Смотри, — кричал он мне. — Жаца молоко балаган несет! А тут посмотри: Аутка — рукой достать можно!
Но вот у кладки через речку наступила минута прощанья, и Виссарион присмирел.
— Опять писать не будешь? — печально спросил он.
— Ну что ты, Виссарион, — смутился я, — конечно, буду.
— Смотри…
Он отвернулся, должно быть для того, чтобы скрыть слезу, но вдруг резко и повелительно сказал:
— Сахар-р давай!
Брови у Николая поднялись. Я тоже опешил от такого категорического распоряжения, но, подчиняясь, быстро достал из кармана рюкзака несколько кусков сахара.
Виссарион схватил их и что есть духу побежал по склону.
Наперерез ему спускался к балагану табун лошадей. Вольность и сдерживаемая сила чувствовались в их легкой побежке, гордо изогнутых шеях, распущенных по ветру гривах и хвостах. Они не шли, а будто летели, едва касаясь земли копытами.
— Ах, черт побери! — восхищенно сказал Николай. — Ну и кони!
Когда Виссарион подбежал к табуну, его сразу же обступили длинноногие жеребята.
— Пойдем, — проговорил Николай. — Ему теперь не до нас.
Минут пятнадцать мы спускались буковым лесом, но потом тропа вышла на открытую скалистую площадку, нависающую над рекой.
С нее мы снова увидели далеко вверху серую крышу и стены балагана. Маленькая фигурка стояла на камне и смотрела в нашу сторону, приложив к глазам подзорную трубу.