Неужели она всерьез допускала мысль, что мы можем ее отвергнуть?
Неужели не понимала, до какой степени в ней нуждаемся?
Недавно я впервые прочла несколько фрагментов из того, что она называла «роман, который пишу, только чтобы вам показать». Сколько ей тогда было? Тринадцать? Четырнадцать? «Одни события основаны на реальных фактах, другие — вымышлены, — с самого начала предупреждает Кинтана читателей. — Имена изменены не окончательно». Героине этих фрагментов тоже четырнадцать, зовут ее тоже Кинтана (хотя изредка попадаются и другие имена — автор явно продолжал поиск), и она подозревает, что забеременела. Идет на консультацию (дальше деталь, словно созданная для того, чтобы «ввести в заблуждение клинициста и затруднить работу психотерапевта») к педиатру. Педиатр советует рассказать родителям. Она рассказывает. То, как ей видится реакция родителей (да и все дальнейшее развитие сюжета), свидетельствует о царившем в ее голове сумбуре, который можно объяснить либо недавно пережитым сильнейшим эмоциональным потрясением, либо элементарным разгулом подростковой фантазии: «Они сказали, что дадут денег на аборт, но после этого и знать ее не желают. То есть из своего дома в Брентвуде не выгнали, но начисто потеряли интерес к тому, чем она живет. Ее это вполне устраивало. Раньше отец часто кричал на нее, но это лишь потому, что родители хотели добра своей единственной дочери. Теперь же им было на нее наплевать. Кинтана могла жить, как ей вздумается».
Далее следует совсем уже неожиданный пассаж, заключающий повествование: «Вскоре вам предстоит узнать, от чего и как Кинтана умерла, а ее друзья в свои восемнадцать стали законченными наркоманами».
Так заканчивается роман, который она писала, только чтобы нам показать.
Показать нам что?
Показать нам, что способна написать роман?
Показать нам, от чего и как умрет?
Показать нам, какой, по ее мнению, будет наша реакция?
Теперь же им было на нее наплевать.
Нет.
Она понятия не имела, насколько мы в ней нуждались.
Как мы могли до такой степени не понимать друг друга?
А за роман она взялась, потому что мы писали романы? Не хотела обмануть наших ожиданий? Еще один страх? Наш тоже?
Ниже привожу свою запись про персонажа из ее ранних детских кошмаров. Она называла его «сломатый человек» и описывала так часто и в таких пугающих подробностях, что холодок бежал по спине, и я нередко подходила к окну ее спальни на втором этаже удостовериться, нет ли кого за ним. «Он в рабочей спецовке, — не раз говорила она мне. — Рубашка синяя, с короткими рукавами. На нагрудном кармане — справа — вышито имя. Обычное имя: Дэвид, Билл, Стив. Возраст — от пятидесяти до пятидесяти девяти, где-то так. Темно-синяя бейсболка с надписью Gulf[22]. Коричневый ремень, темно-синие брюки, черные лакированные ботинки. И разговаривает басом: „Привет, Кинтана. Сейчас я запру тебя в гараже“. С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться».
Обычное имя: Дэвид, Билл, Стив?
Вышито на нагрудном кармане справа?
Темно-синяя бейсболка с надписью Gulf?
С тех пор как ей стало пять, он перестал ей сниться?
По сей день слышу: «Возраст — от пятидесяти до пятидесяти девяти, где-то так». На этой фразе я поняла, что мой страх перед «сломатым человеком» столь же реален, как страх Кинтаны.
К вопросу о страхе.
Приступая к работе над этой книгой, я полагала, что буду писать о детях — о том, какими они вырастают, и о том, какими нам бы хотелось, чтобы они вырастали; о том, как мы оказываемся в зависимости от их зависимости от нас; о том, как всячески способствуем тому, чтобы они подольше не взрослели; о том, что знаем о своих детях меньше, чем даже самые мимолетные из их знакомых; о том, как и мы остаемся для наших детей тайной за семью печатями.
О том, в частности, как мы пишем романы, только чтобы «показать» их друг другу.
О том, что мы столько друг в друга вкладываем, что перестаем видеть за деревьями лес.
О том, что ни мы ни они ни на минуту не позволяем себе задуматься о смерти, болезни и даже старении друг друга.
С каждой написанной страницей мне становилось очевиднее, что писать все-таки следует не о детях, во всяком случае, не только о них, не о детях как таковых, а именно вот об этом нашем категорическом нежелании хотя бы задуматься над неизбежностью старения, болезни, смерти.
Нежелании задуматься, неспособности признать.
О страхе.
Исписав еще несколько страниц, я поняла, что, в сущности, это не две темы, а одна.
Все мы смертны, и наши дети не исключение.
22