Выбрать главу

Тот же абзац в дописанном (точнее, облеченном в слова) виде стал более подробным: «Дальше, пожалуй, устроим монтаж под музыку. В кадре Елена. Одна на деревянном пирсе, к которому ее отец пришвартовал яхту „Котенок Рекс“. Мыском босоножки Елена отколупывает щепку от доски. Снимает с головы платок и ерошит волосы, пропитанные сладковатой тяжелой влагой южной Флориды. В кадре Барри Седлоу. Виден в проеме двери одноэтажной постройки с вывеской: „ПРОКАТ. БЕНЗИН. НАЖИВКА. ПИВО. ПАТРОНЫ“. Опирается на прилавок. Ждет сдачи, наблюдая за Еленой сквозь москитную сетку на двери. В кадре продавец. Подсовывает тысячную купюру под лоток в кассе, вынимает лоток, отсчитывает сотенные. Сотенные тут всюду разменивают охотно. В сладковатой тяжелой влаге южной Флориды. Гавана так близко, что, кажется, присмотрись — и увидишь двухцветные „шевроле импала“, снующие по авеню Малекон. Черт возьми, а ведь мы там неплохо повеселились».

Более подробным, да.

«Она» стала Еленой.

«Он» — Барри Седлоу.

Но опять же, обратите внимание: все самое главное уже было в изначальном наброске. Все самое главное уже было в моих пометах. Все самое главное уже было в «ххх» и в «хххх».

Мне казалось, что так пишут не прозу, а музыку.

Не знаю, корректно ли это сравнение, поскольку музыки никогда не писала и даже не знаю нот. Но знаю, что больше так не пишу. Легкость, позволявшая заполнять страницу за страницей одними «ххх» и «хххх», легкость, возникавшая от ощущения, будто слышу музыку, улетучилась. Поначалу я объясняла это определенной усталостью от своего стиля, нетерпением, желанием писать правдивее. Поначалу я радовалась, что вымучиваю каждое предложение. Видела в этом подтверждение своей прямоты. Теперь вижу другое. Вижу беспомощность. Ту самую беспомощность, которая пугала Кинтану.

Снова на пороге лето.

Страх стать беспомощной завладевает всем моим существом.

Боюсь падения на улице; представляю, как меня сбивает с ног проносящийся мимо велосипедист. При виде мальчишки на мопеде, подлетающего к перекрестку, цепенею посреди перехода ни жива ни мертва. Перестаю ходить на завтрак в закусочную «Три парня» на Мэдисон-авеню: что, если упаду по дороге?

В ногах слабость, с трудом держу равновесие, словно нервные клетки забывают посылать мышцам нужный сигнал (что может быть или не быть точным описанием происходящих в организме процессов).

В вопросах знакомых о моем самочувствии слышу новые нотки (нетерпения и раздражения, а не искренней озабоченности), и мне это неприятно, даже оскорбительно, словно знакомые интересуются для проформы, наперед зная, что я отвечу.

Словно ничего, кроме очередной жалобы, от меня не ждут.

Я решаю, что должна звучать более позитивно.

Продумываю бодрый ответ.

То, что мне представляется бодрым ответом, пока я его продумываю, в изреченном виде больше напоминает нытье.

«Не ной, — записываю на карточке. — Не жалуйся. Уйди в работу. Проводи больше времени в одиночестве».

Прикрепляю карточку кнопкой к пробковой доске, облепленной множеством других карточек с моими записями.

«Сбит поездом за девять дней до нашей свадьбы», — гласит одна запись. «Ушел из дома утром и погиб днем, разбившись на одномоторном самолете», — гласит другая. «Было второе января 1931 года, — гласит третья. — Возглавил небольшой военный переворот. Брат стал президентом. Политически он был более зрелым. Я уехал в Европу».

Записи на карточках, которыми облеплена пробковая доска, делались в разное время с одной-единственной целью — вернуть меня за письменный стол. Но пока я по-прежнему неработоспособна. Вновь перечитываю записи. Кто был сбит поездом за девять дней до свадьбы? Кто ушел из дома утром и погиб днем, разбившись на одномоторном самолете? Кто, наконец, возглавил небольшой переворот второго января 1931 года? И в какой стране?

Оставляю попытки найти ответы на эти вопросы.

Раздается телефонный звонок.