- Чего же понатащили нынче, охотнички? Сколь хлебушка упасли от окаянных вредителей? - спохватился Яков Иванович и вынул из бороды последнюю синюю пташку.
К нашей пушнине дедушка не придирался. Он благоволил к тяте и частенько грустил, что война оторвала от дела самого заправского зверолова:
- Ить только горностая по две сотни за зиму сдавал Иван Васильевич. По две сотни! А шкурочки-то без единой помарочки, белее снега! Первым сортом на базе шли. Во как!
Мы снимали шкурки без порезов и рвани, обезжиривали начисто. И заготовитель похваливал нас, а на других ребят хмурился:
- Портят шкурки токо. Думают, война, так она все спишет.
Дедушка для чего-то помусолил палец, вроде бы собирался отсчитать нам бумажные деньги.
- Молодцы, робятушки, молодцы! А чем отоварить? Есть маленько крупки пшеничной. Поди, стосковались по хлебному? Ай и чего спрашивать-дразнить!
- Дедушка, а пикушки почем? - осмелел Кольша.
- Пикушки... - Яков Иванович о чем-то задумался, и мы снова оробели.
- На пикушки хватит, робята. Дак голоднешеньки же вы. А потом... Потом, чо мать-то, Варвара Филипповна, скажет? Вас и меня отругает. Старый хрен, соблазнил-омманул малолеток. Смотрите, вы добытчики, ваша воля.
- Пикушки! - выдохнули мы с Кольшей, и у дедушки разошлась в улыбке борода.
Он с эханьем махнул рукой на сундук:
- Ладно, робята! Мне тоже тятька в голодный год заместо пряника пикушку в гостинцы привез из города с заработка. Быть может, не запомнил бы я пряник, а пикушку до старости не забываю. Я ить чо их давеча перебирал? Вас растравливал, да? Не-е, детки, самого себя поминал и тятю-покойника. И не был я тогда пустобрюхим, а был самым богатым и сытым. Эдак-то оно, робята...
С пикушками, синими пташками, торопились мы домой от сельповского амбара. Свистульки из тальника, когда соковели лозины под гладкой корой, все ребята ладили хорошо; а Ванька Пестов соловьем-разбойником наяривал на берестинке. А таких, как эти, нет ни у кого в Юровке, и не на что их купить. А у нас есть они, распевучие пташки. Стоит дунуть легко в хвостик, и оживет птаха.
Мама услыхала, как мы затворили за собой избяную дверь, и выглянула из-за печи.
- Чего вам навешал сёдни Яков Иванович?
Переминаясь с ноги на ногу у порога, мы оба молчали с Кольшей.
- Чо не сказываете? Я кого спрашиваю?
- Да вот чо... - промямлил Кольша и разжал кулак.
На ладошке засинела потная пташка.
И у меня забилась в руке, как живая, точно такая же синяя птаха. А если дать деру к бабушке или в коноплище на меже? Отойдет мама, и тогда... а то вон как стемнела лицом и крепко сдавила ухват.
Ладонь у Кольши ходила ходуном, и птаха, казалось, сейчас спорхнет с нее, но не взлетит, а стукнется о половицы.
Мама уронила ухват и отвернулась от нас, а когда поднимала его с пола, почему-то вздрогнули у нее губы и - то ли дым пахнул из печи завытирала глаза запоном.
Мы шмыгнули на полати и зарылись в старую лопотину.
В потемках завернула к нам соседка Антонида Микулаюшкиных. Посудили они с мамой громко об отцах, о войне, о работе и зачем-то перешли на шепот.
- До чего, Тоша, война нас, матерей, довела, - услыхали мы мамин голос. - Совсем в робятах дитенков перестали различать. Давеча чуть не излупила я своих. А за что? Взяли на шкурки у заготовителя по пикушке. Только хотела ухватом хлестнуть, а с глаз-то вроде что-то и спало. Прозрела я, смотрю на них, а ить дитенки оне, совсем дитенки. Одежонка заплата на заплате, руки и ноги в цыпушках. Зверьков-то ить не просто наловить. Господи, думаю, да за что, за что я их бить собралась?! Сено сами косят и на корове возят, до полночи маются в лесу одни, ежели воз развалится. Дрова пилят и себе и чеботарю Василью Кудряшу за обутки. И ягодники, и грузденики они у меня. Ведрами таскают эвон с какой дали! В нужде и горе забываешь и с них, как с ровни, спрашиваешь. А тут глянула, и сердце кровью облилось. Ребятенки, детки еще оне. Ни еды-то не видывали, ни игрушек. Эдак и детства не узнают, останется в памяти работа, голод и нужда.
...Нам было душно и жарко под окуткой, кашель давил дыхание, но мы боялись шевельнуться. Скрипнет полатница, и оборвется мамин шепот.
Ночью сбили мы с себя лопотину и, ненадолго просыпаясь, прижимали к себе синие пташки-пикушки.
КЕДР
Дедушка Егор застал нас с Вовкой Мышонком врасплох. Мы с дружком жадно дорвались до кисло-твердой мелочи крыжовника: нещадно укалывая руки, выискивали пупырчики с белесым пушком в колючей зелени и забыли про осторожность. Вот и не слыхали, когда он отпер воротца в сад и доковылял до кустов с костылем на скрипучей деревяшке вместо левой ноги. Свою ногу Егор Иванович Поспелов, как мне сказывала бабушка, оставил на японской войне.
- Кхе, кхе, - закашлял кто-то над нами.
Нас передернул испуг, и крыжовник впился иголками в наши руки. Вскинули мы с Вовкой головы и поняли: нет, не удрать от деда Егора, пусть он и на деревяшке с костылем.
Егор Иванович спокойно смотрел на нас сверху, а мы на него снизу. Я как бы окоченел на корточках, а Вовка мигом опомнился и сунулся было в куст. Рыжеватый, с маленькими глазками на скуластом лице, он не зря получил прозвище Мышонок. И спрятаться Вовка пытался столь же проворно, как юркая мышь. Да как схоронишься в крыжовнике, ежели руки и те в крови? Ну и дедушка костылем где хочешь достанет...
Вовка наткнулся лицом на колючки, и у него без всхлипа-рева потекли слезы. Еще бы! И перед дедом страшно и больно...
- Стало быть, ягодки кушаем? - доставая из брючного кармана кисет, спросил дедушка Егор. - Крыжовник что, его с ветками не наломаешь, не черемуха, он постоит за себя, покусается. И что вам нападать на него теперя? Ни скуса, ни сытости, кислотье зеленое! А как наспеют ягоды и станут сладкие, во тогда, робятки, милости просим!
Помолчал Егор Иванович, посмотрел на свой домик за прудом, на баню у воды. Все-то у него обсажено черемухой, ветлами и тополями, а в палисаднике из цветков мальвы березки тянутся.
- Сад все одно общественный, всем краем садили. Малину робята по пути из Далматово навозили, в Серебряковой роще под Песками она растет. Всех, сердешных, на войну проводили...
Дедушка вздохнул и ловко, наугад, завернул козью ножку из полоски газеты, сыпнул в нее щепотку самосада и стал кресалом высекать искру из кремня черной гальки на проваренную вату. Вот он густо пыхнул дымом и медленно опустился рядом с нами.
- Чего вы, как зверьки, ужались? - спохватился Егор Иванович. По-людски садитесь-ко подле меня.
Молчком пододвинулись мы с Вовкой к нему и тоже уставились на прудок. Вода чистая, без ряски, не как в прудах на Одине. Сюда по логу Шумихи течет ручей, а собирается он из ключей, и где выбиваются они из глуби, там земля зыбкая и студеная даже в летнюю жару.
- Сад, сад, - снова заговорил дедушка. - Какие тут фрукты-ягоды! Черемуха родится и крыжовник, а смороденник застарел, малинник переродился, и трава его задавила. Огораживаю-то я сад вовсе не от людей, а от скота. Животина завсегда лезет к деревьям. Кажись, какой бы вред от овечек? Не огложут они тополя, однако посыхают тополины с овечьего помета. Робята, - повернулся к нам Егор Иванович. - А что я сад берегу? Трудодни мне колхоз не отмечает за него, их я зарабливаю за починку сбруи, ну и грабли да вилы к сенокосу лажу. Не знаете? Из-за кедра я сад оберегаю.
- Какого кедра?! - осмелели мы с дружком.
- Покажу, покажу!
Дедушка потушил окурок о деревяшку и, ухватившись обеими руками за костыль, трудно поднялся на ноги. И мы следом за ним пошли в тополя.
- Эвот, мой воспитанник! - похлопал дед твердой бугристой ладонью темно-коричневый ствол незнакомого нам дерева.
Раньше мы замечали его, особенно зимой. В школу мимо Егорова сада я три зимы протопал. Только поближе разглядеть хвойное дерево было некогда: и на уроки бы не опоздать, и на бегу греешь ноги в старых ботинках. Видно, что не сосна и не елка. Сосны растут на другом краю Юровки у фермы и в огороде Степана, по прозвищу Рева, а елки на Одине возле дома Настасьи Семифонихиной.