— Как это понять? Христианин или крестьянин?
— Да это, господин полковник, одно и то же. У нас ведь вера-то православная.
— Это темный мужик, герр комендант. Обыкновенный навозный жук.
— Gut! — расхохотался офицерик и двинулся дальше.
Мужик хитро посмотрел ему в след и буркнул в сторону:
— Слава Тебе, Господи, пронесло! Это сам комендант. Зверюга, а не человек, — добавил он, обращаясь к Сергею, который стоял рядом.
Сергею показалось, что он где-то видел этого солдата.
— Слушай, а ты не тамбовский? — спросил он.
— Тамбовский!
— В Раде формировался, в артполку, да?
— Да! — И мужик подозрительно взглянул на него, а потом, ударив его по плечу, радостно воскликнул: — Ба! Наводчик второго оружия! Видал я, как ты два танка прямой наводкой стебанул! Как ты жив остался, ведь твое орудие другие танки смяли?
— Смяли, да не наглухо! Попали мы из огня — да в полымя…
— Я вот сейчас опять чуть под смерть не попал. Вчера этот гад своими руками ухлопал здесь десять человек. Пойдем-ка отсюда. У тебя вид антилегентный, а он таких страсть не любит… Посмотрит на лицо, на руки белые — сразу капут! Комиссар, скажет, большевик.
Они отошли в сторону и присели.
В это время комендант в сопровождении офицеров вышел из лагеря и остановился у проволоки напротив худенького, обросшего щетиной мужичка-украинца. Комендант жестом подозвал мужичка к себе.
— Откуда ты? — спросил на ломаном русском языке один из офицеров.
— Я с Полтавы, паня! — ответил мужичок, облизывая языком сухие, потрескавшиеся губы.
— Хоть бы трохи! Три дня не ив! — жалобно бормотал он, протягивая к ним грязные, дрожащие руки.
Переводчик-унтер, смеясь, что-то говорил здоровенному пузатому офицеру. Другой офицер, высокий, молодой, щеголеватый, фотографировал мужичка.
— Подойдите сюда, ближе! — крикнул переводчик в сторону группы пленных, стоявших у проволоки.
Из толпы отделилось человек тридцать.
— Gut! Sehr gut! — улыбаясь, сказал пузатый офицер и бросил под ноги мужичку две буханки хлеба.
Буханки, подпрыгивая, как мячики, упали к ногам мужичка, но вдруг стоявшие за его спиной люди кинулись к хлебу. Никто, да и сам «паня», не мог ожидать, какое действие произведет щедрый дар на изголодавшихся, измученных людей. Пленные, обезумевшие от голода, бросились к хлебу, но мужичок, как бы предвидя дальнейшие события, упал на землю и накрыл его всем телом.
— Пустите! Поделим! Я три дня не ив! — кричал он из-под навалившихся на него людей.
Зрелище было ужасным. Груда голодных, ревущих тел каталась по земле. Стоявшим у проволоки офицерам эта сцена, судя по выражению их лиц, доставляла явное удовольствие.
Сергею стало от увиденного и страшно и омерзительно. Он, потрясенный, отошел прочь.
Щеголеватый офицер продолжал фотографировать.
— Великолепные снимки! — то и дело восторженно восклицал он.
Комендант взмахнул рукой. Пулеметная очередь — и через минуту на месте свалки в луже крови корчились в смертельной агонии десятки расстрелянных в упор людей. Среди них — украинский мужичок с куском хлеба, зажатым в окровавленной руке.
Смеркалось. Над лагерем взвилась ракета: сигнал отбоя, после которого всякое движение по лагерю воспрещалось.
Сергей и тамбовец присели на холодную землю потом расстелили шинели, положили под голову ранец вместо подушки.
— А одеться-то нечем? — сиплым, простуженным голосом спросил у Сергея сосед слева, лысый, бородатый старик, лежавший на шинели.
— Нечем, дедушка, — ответил Сергей.
— Придвигайтесь, ложитесь на мою, а вашей оденемся, — добавил старик. — Теплее будет.
Где-то в стороне раздался окрик часового, затем резкий выстрел. Высоко в небе, разрывая ночную тишину, пророкотал одинокий самолет. Сергей долго смотрел в далекое звездное небо. Оно казалось величественным, спокойным и далеким от земного горя.
Под немолчный гул людских голосов Сергей разговорился со стариком соседом. Оказалось, что до войны тот занимался астрономией, был профессором. Старик был настолько слаб, что даже не мог поднять руки. Его глубоко запавшие, печальные глаза были устремлены в небо.
— Помнится когда-то давно, — проговорил старик, — я читал в русском дореволюционном журнале «Нива» воспоминания человека, побывавшего в первую империалистическую войну в немецком плену. То, что он описывал, чепуха по сравнению с тем, что мы видим сейчас. Но одна его мысль глубоко врезалась мне в память: «У каждого, побывавшего в немецком плену, — писал он, — навеки застыло в глазах что-то такое невыразимое, не поддающееся определению словами. Это как бы отблеск пережитых ужасов, неизбывного горя, страдания, сочувствия горю других, какой-то мудрой простоты и в то же время понимания бренности жизни».