Выбрать главу

Бенкендорф хвастал, выпячивал уже довольно впалую грудь, побрякивал кавалерийскими шпорами? Милий Алексеевич, очеркист дотошный, не полагался ни на мнения, ни на сомнение шефа жандармов. Органы и вправду надзирали.

Генерал Ермолов язвил: "Теперь у каждого или голубой мундир, или голубая подкладка, или хотя бы голубая заплатка".

Другой современник горестно отмечал: "Не было общественного места, не было гостиной, куда бы не вкрались шпионы. Даже семейный очаг не был от них избавлен".

Офицер, достигший чинов изрядных, вспоминал: "В каждом округе состоял дежурный штаб-офицер, который был обязан писать обо всем, в особенности о настроении и суждениях господ офицеров. Мы в своем кругу товарищей боялись быть откровенными. Лица, служившие вместе со мною в полковом штабе и обедавшие каждый день у полкового командира, часто выходили из-за стола, не сказав ни одного слова".

Прочитай такое Бенкендорф" он остался бы доволен. И право, был бы польщен, услышав из уст революционного демократа, что жандармы старого типа, то есть синие тюльпаны, отлича-лись изысканной вежливостью. Многописание окружных штаб-офицеров? Да, они лишали дара речи людей военного звания. И прекрасно, Цицеронам не место во фрунте... Но поскольку движение голосовых связок, подумал Милий Алексеевич, такая же потребность, как дыхание, не худо было бы уже тогда ввести политзанятия... Так вот, окружные штаб-офицеры поставляли центру незаменимый материал для аналитических годовых обзоров.

Положим, писал их сперва любитель российской словесности фон Фок, потом Леонтий Васильевич Дубельт, коего даже Герцен признавал умницей. Верно и то, что Александр Христофорович многие бумаги подмахивал, почти не глядя. По рассеянности мог бы, пожалуй, рекомендовать митрополита в корпусные командиры и наоборот. (Последнее - в эту пору неприемлемое оказалось при Лютом вполне уместным и надежным. Ладно, это так, в сторону.)

Как бы то ни было, а годовые отчеты, думал Милий Алексеевич, несли явственную печать самостоянья Бенкендорфа. Не золотил он пилюли и не бежал острых yглов.

Среди крестьянского класса, утверждал шеф жандармов, встречается больше рассуждающих голов, чем это можно предположить с первого взгляда; они хорошо знают, что во всей России только народ-победитель, русские крестьяне, находится в состоянии рабства; они ждут своего освободителя, как евреи своего Мессию. Коль скоро именно из этого сословия мы вербуем солдат, оно заслуживает особого внимания со стороны правительства.

Он не льстил монарху: ход дел пришел в расстройство; первые места заняли люди неспособные или нерадивые. Он не тешил царя монолитностью: число приверженцев русской конституции довольно значительно. Он не щеголяет сверхпроницательностью своего ведомства: да, дом Лавалей считают гнездом австрийского шпионства, а Дом Людольфа - шпионства английского; но органы этого не утверждают, а лишь предполагают.

Бенкендорф порицает военного министра Чернышева и прочит Дашкова в министры юстиции. Первый - самодур, взыскующий только высочайшей похвалы. Второй - сторонник гласного суда и адвокатуры.

Он не кадит государю ни расцветом, ни молочно-восковой спелостью; нет, не дожидаясь высочайшего дозволения, произносит: "застой". И этим, сетует он, пользуются злонамеренные умы, сея сомнения в светозарном будущем и предсказывая в настоящем усиление репрессий.

Бенкендорф не скрывает: целые деревни заражены венерическими болезнями; оспа, корь и другие заразные болезни беспрерывно свирепствуют среди беспомощного населения.

Он не списывает на русофобов распыл исторической памяти: никто не думает больше об исторических развалинах, которые вы, государь, приказали сохранять.

Бенкендорф не слезает с Дон Кихотова Россинанта, не роняет копья, вот его генеральная линия: в среде бюрократической редко встречаются личности; хищения, подлоги, взяточничест-во - ремесло чиновников, знатоков всех тонкостей бюрократической системы. Судебные присутствия являют грустную картину: правосудия нет, есть корыстолюбие; прокуроры и стряпчие, постановленные наблюдать правильность судоговорения, нередко сами причастны к злоупотреблениям...

Не правда ли, знакомо, до боли знакомо, не правда ли, думал Милий Алексеевич, и ему уже внятна была печаль дряхлеющего генерала в этот тихий, благостный, сиреневый вечерний час, когда дым пироскафа напоминал дымы "королевской эскадры", а черные плицы красных колес рыли непучинные воды.

Внятна-то внятна, да не сполна. Это ж романисты всеведущи, как Господь, а наш очеркист знать не знал об одном недавнем происшествии, в сущности, ординарном и закончившемся, как в нравоучительной повести, наказанием порока. Но вся штука заключалась в том, что было оно для Александра Христофоровича точкой, градусом, каплей, состоянием, когда количество переходит в качество.

Началось тоже обыденным, всегдашним, утрешним, но теперь уже не в доме на Морской, где Бенкендорф присыпал аттической солью бородки June Franse и полицейских будочников, а потом наблюдал майора Озерецковского и эти безуспешные поиски носового платка с монограммой "Л. Л. Г.". Нет, в доме фасадом на Фонтанку, бывшем Кочубеевом, у Цепного моста, в том кабинете, что назывался Малым.

Съезжались приближенные. И Дубельт, и полковник Леонтьев, тот заведовал императорской главной квартирой, и секретарь Александра Христофоровича тонконогий Миллер, бывший лицеист, поклонник Пушкина, и адъютанты его сиятельства, тоже сиятельные Меншиков и Урусов, ну и, само собой, майор Озерецковский.

Съезжались просто ради того, чтобы поболтать с графом, большим охотником до новостей, пересудов, сплетен... нет, надо изящнее выразиться, по-французски: не сплетен, а комеражей. Делу, известно, время, потехе час. Вот-с он и был, этакий час, когда все они, синие тюльпаны, чувствуя себя если не семейно, то очень и очень корпоративно, получали порцию оптимизма на весь трудовой день.

Бенкендорф брился, посмеивался, задавал вопросы: "Ты вечор являлся в маскераде?" - "Являлся, ваше сиятельство".- "А государь присутствовал?" "Присутствовал, ваше сиятельство".- "Маски интриговали государя?" Брился, слушал, по обыкновению прицокивая языком и этим умело выражая всевозможные оттенки мыслей и чувств, не весьма, надо полагать, глубоких, что, впрочем, соответствовало утреннему приему в Малом кабинете.

На таком мини-приеме и рассказали Александру Христофоровичу о Львове и Пономареве.

Львов еще недавно ходил у него адъютантом. И притом таким, какого не сыщешь среди всех адъютантов империи - автор народного гимна "Боже царя храни". (Между прочим, это ж он, Бенкендорф, надоумил прекрасного музыканта сочинить гимн, а его, Бенкендорфа, дочь, красавица, мило косящая Анна, была запевалой хора на первом исполнении гимна в Дворянском собрании; так что Александр Христофорович без особой натяжки почитал себя соавтором.) Львов и теперь служил у Бенкендорфа распорядителем собственного его величества конвоя.

Там же служил и Пономарев, казначей столь робкий, что внезапные ревизии не обнаружива-ли недостачу и на полушку. Кстати сказать, пример такой редкой застенчивости постоянно отвращал Александра Христофоровича от проектов увеличения жалованья чиновникам. На все уверения - они, мол, без значительной прибавки не могут не воровать - Бенкендорф неизменно восклицал: "А Пономарев?!" - и прицокивал языком, будто видел ласточку, делающую весну.

Так что же милейший Львов? А он, оказывается, купил дом на Караванной, сто тысяч выложил, а тысяч двадцать на ремонт выложить не мог. Тотчас извечный вопрос: "Что делать?" Казначей Пономарев говорит: "Проще простого, Алексей Федорович, возьмите ссуду в Казенной палате. Под залог стотысячного дома не откажут". Отлично. Пономарев, дока, настрочил по всей законной форме. Бумагу отправили. Ремонт был в ходу, подрядчик в мыле, не сегодня завтра расчетец извольте. А присутствие молчит. Львов, инженер и музыкант, объясняться с крапивным семенем не обучен. Тихий, честный Пономарев идет в Казенную палату. Указывают: "Обратитесь к надворному советнику Феклисову, это по его части".