Выбрать главу

Этот мощный импульс погрузил нашего очеркиста в глубины, где без скафандра ни шагу. В сумраке водорослей колыхались солдатиками Германн и Раскольников - нечаянный убийца-дворянин с незаряженным пистолетом и злонамеренный убийца-разночинец с навостренным топором. Сплющенными рыбинами плыли вислогубая старуха-графиня и старуха-процентщица. Рыбками золотистой и серебряной мерцали благонравная Лизавета Ивановна и падшая Сонечка Мармеладова - первая вышла за человека состоятельного, вторая не покинула каторжника.

Отдышавшись, наш очеркист приступил к сопоставлениям хронологическим. Болдинской осенью, создавая "Пиковую даму", писал Пушкин не только прозу. Средь стихов его обнаружи-лась строчка, доселе не исследованная с трех точек зрения: сионистской, антисионистскои и кегебистской. Такая, представьте, строчка: "Напрасно я бегу к сионским высотам..." Черт дери, тут бы и разгуляться Милию Алексеевичу! Так нет, без задержки перешел к иному: "Бог веселый винограда позволяет нам три чаши..." - улыбнулся беспечно: подходящая норма - три чаши. И, улыбнувшись, обрел прежнюю филерскую цепкость.

Между замыслом Германна и его роковым рандеву со старухой графиней протекли три недели. Томский говорил, что на совести Германна не менее трех злодейств. Три дамы подошли на балу к Томскому. Три карты назвала графиня Германну. Три раза испытывал Германн судьбу... Этот настойчивый повтор погасил филерскую цепкость нашего очеркиста. Привиде-лось: черенок гусиного пера сжимали три пальца, сложившись щепотью, как для крестного знамения. А на столе перед Пушкиным - свеча: огонь, свет, тепло... Высокое чувство коснулось Милия Алексеевича, как крылом: чувство троичности всего сущего. Но нет, не сподобился он столь же высокой мысли, и три его пальца, сложившись щепотью, показали ему кукиш. Воробьиным прискоком мысль отбежала в сторону. И вдруг замерла, как на краю карниза.

Когда Германн навел пистолет на старуху, она покатилась навзничь и осталась недвижима. Глагол "покатилась" и наречие "навзничь" изобразили графиню распростертой на полу... Когда Германн, возвращаясь от Лизаветы Ивановны, опять вошел в спальню графини, "мертвая старуха сидела, окаменев". Сидела!

Пораженный Башуцкий нашел в себе силы усомниться: вольтеровы кресла позволяли мертвому телу лежать не на полу, а все в тех же вольтеровых креслах. Но сидеть и навзничь?! Невозможно, невозможно, решил Башуцкий, спеша и волнуясь.

И все же опять усомнился. Перелистнул быстро, отыскал быстро: при первом посещении дома графини Германн на улице дожидался, покамест старуха уедет на бал; уехала, швейцар запер двери; Германн еще выждал и "взошел в ярко освещенные сени". Кто же отворил запертые двери? Пушкин не объясняет. Авторская накладка? Нет, право поэта. Комментарий необходим, комментарий. И лучшего, чем из лермонтовского "Сашки", не придумаешь: "Вы знаете, для музы и поэта, как для хромого беса, каждый дом имеет вход особый; ни секрета, ни запрещенья нет для нас ни в чем..."

Но в спальной? О, тут другое, совсем другое! Вот она, тайная точность прозы! Германн отнюдь не рассеян, не ошеломлен, у него не двоится в глазах - он холоден. Не мельком глянул он на мертвую сидящую старуху, а смотрел долго, "как бы желая удостовериться в ужасной истине". В какой же? В том, что старуха мертва? Нет, ужасная истина заключалась в том, что мертвое тело переместилось в пространстве. Переместилось, конечно, не по своей мускульной воле, у мертвецов отсутствующей. И выходило, как дважды два: пока Германн говорил с Лизаветой Ивановной, кто-то был в графининой спальне.

Милий Алексеевич вперился в потолок. Потом поднялся и стал одеваться. В работе над очерками любил он "привязаться к местности"; это помогало уяснению обстоятельств.

Уже стемнело, но фонари еще не горели. Ветер носил перемесь дождя и снега. Был тот час, когда ты, если ты ленинградец, понимаешь, что это такое: и стояла тьма над бездною. Как раз в такую погодливость неведомая сила загнала Германна в одну из главных улиц Петербурга. Туда же, на Малую Морскую, теперь улицу Гоголя, направился и Милий Алексеевич.

Он потому и направился на Малую Морскую, что пушкинисты давно сыскали прототип "Пиковой дамы". Вообще-то говоря, поиски прототипов есть мелочное посягательство на чудо образа и подобия. Но в данном случае сам автор не отрицал прототип. То была не графиня, а княгиня. Княгиня Голицына Наталия Петровна.

На Малой Морской занимала она дом в три этажа. Милий Алексеевич убрал с фасада излишества позднейшего происхождения - лепнину, наличники, герб: был нужен дом прежний, без излишеств, как проза. И, как некогда Германн, стал он "ходить около дома, думая об его хозяйке"

До векового юбилея княгиня не дотянула три года Она слыла мегерой, никогда никого не жалела. Что еще знал Милий Алексеевич об этой даме? С той рассеянностью, какая настигает в минуту сосредоточенности, стоял он посреди лужи, хохлился, шевелил пальцами в промокших ботинках и вдруг вспомнил деда княгини Голицыной. Какая наследственность! При дворе ее прозвали княгиней Усатой... Взгляд Милия Алексеевича скользнул по табличке с названием улицы, "а-а" не произнес, а как бы пискнул он, осенившись догадкой, достойной академичес-кого издания "Мертвых душ" - один из персонажей поэмы, картежник, выложив даму, ударял кулаком по столу, приговаривая: "А я ее по усам!" Не по роже, а именно по усам...

О, молчите! Еще не то будет.

За освещенными окнами слонялись тени, занятые вечерней обыденностью и нисколько не подозревая о появлении не оперного Германна. Ничего странного: преступников тянет на место преступления. Вся штука в том, что инженер был не один, а бок о бок с какой-то несуразной черепахой в мешке и зонтиком над картузом.

Первое предположение Милия Алексеевича было самое простое, естественное, не требующее особого знания жизни: черепаха под зонтиком один из тех агентов наружного наблюдения, которые непременно торчат близ обиталищ наивысших сановников, а вон там, через три дома от Голицыной, жил шеф жандармов, начальник Третьего отделения Бенкендорф. Гипотеза была в духе времени, отпущенного небом Милию Башуцкому, но, как он сразу же и сообразил, не в духе времени, отпущенного тем же небом его сиятельству: охранников на улице не держал, да и вообще не имел личного конвоя. Впрочем, следовало принять в расчет и то, что ни офицер не унизился бы до фланирования с топтуном, ни топтун не осмелился бы семенить чуть не об руку с офицером.

Второе предположение - ослепительное - могло снизойти только на Милия Алексеевича, уже дрожавшего всем телом от пронизывающей сырости. Пальто его, как и шинель черепахи под зонтиком, не подвергалось декатировке, то есть обработке химическим составом, не пропускающим влагу. Но дело, конечно, не в этом. Наглый вымогатель, вот кто был в гнусной шинели! Да, это он, именно он поднял с пола мертвую старуху и усадил в вольтеровы кресла, а теперь шантажировал бедного Германна.

Собеседники, или как уж называть, то отдалялись, то приближались. Напрягая слух, Милий Алексеевич выхватил умом непостижимое. Этот, под зонтиком, оказался королем Испании, ждал прибытия испанской депутации, а депутация опаздывала. Германн отвечал, что погода, сами видите, нелетная, Пулково не принимает...

И теперь уж они не отдалились, а удалились. Король перешел на нечетную сторону улицы и, нагнув зонтик, юркнул в подворотню дома Лепена. Там, еще при царе Павле, жила красавица, дочь умерщвленной старухи, а недавно, с тридцать третьего года, поселился Гоголь. Только не в бельэтаже, а со двора, в подчердачной фатере. Сомневаться не приходилось: этот, в гадкой шинелишке, был Поприщин, титулярный советник. Ясное дело, наслеживает сейчас темную лестницу, поднимаясь к Николаю Васильевичу, надо ж продолжить "Записки сумасшедшего". Гоголь позовет Якова, слуга запалит три сальные свечки, а лучше бы позвать другого Якова, по батюшке Аркадьевича, потому что без Гордина вряд ли развяжешь такой крепкий узел*. Пушкин уже написал "Пиковую даму", Гоголь наведывался к Пушкину...