— Сулин когда вернется? — спросил Матвей. — Мне без него не с руки. Вы бы его поскорей оттуда…
— Нельзя поскорей. Он человек хитрый, напористый, — быстро раздевшись и шмыгнув под одеяло, ответил Калюкин. — Дня через три, надо думать, вернется.
И Калюкин проворно повернулся к стене, укрылся с головой и почти тотчас же захрапел. В избу с корзиной вошел дед Пантелей.
— Спит, что ли? — спросил он, кивая бородой на Калюкина. — Ну пускай спит. Корзину я оставлю. Встанет, пусть посмотрит, такая ли. А то наплетешь, ан и задаром.
— Отдохни, — предложил Матвей, — садись, старик. Куда торопишься?
— Мне не время, — присаживаясь на лавку, ответил дед Пантелей. — Мне на караул идти. Ночью я керосин караулю. Паек мне за это, тридцать пять рублей да зимой тулуп с валенками. Посидишь в избушке, выйдешь — хорошо, тихо. Обошел — опять в избушку. Керосин — не хлеб: тут воров бояться нечего. Как затарахтят колеса, выйдешь к подводчикам: «Эй, ребята!.. Гляди, с куревом потише!» Те, конечно, цигарки в рукав, коней кнутом. А там кури в поле сколько душе мило. Я и сам раньше потихоньку этим делом баловался. Да как-то старуха табак нашла, чуть из хаты не выгнала. Крепко сердитая она в тот год ходила.
Дед Пантелей тихо рассмеялся и поднялся с лавки.
— А в нынешнем году подобрела она, что ли? — спросил улыбнувшийся Матвей.
— Как не подобреть? И теперь год, да, гляди, не тот. На сытой жизни всяк подобреет. Хлеба заработали, свинью завели, козу. Старуха — а восемнадцать трудодней заработала. Жизнь теперь у нас кругом тихая, мирная.
— А замок у амбара отбили!.. Это что же, мирная?
— Что замок, — не задумываясь, ответил дед Пантелей, — так это озорство. Должно быть, парни спьяну покуражились. Кабы теперь голод! А то давай работай — пуза не нарастишь, а сыт, одет будешь… Так спроси, милый человек, про корзины. Я тогда скоренько наплету. Гривен, думаю, по семи положит. Семь на двадцать — это четырнадцать… Да козу продам, да еще как-нибудь — вот тебе и телка. Коза, сколько ее ни корми, все козой останется. А из телки, глядишь, и корова.
— Душевный старик, — сказала Калюкиха, когда дед Пантелей вышел. — Все-то ему хорошо, всему-то радуется. И то сказать, — заваливаясь в постель, добавила она, — работников у них нет: он да старуха. Мы-то еще, может, как-нибудь, а ему, если как бы по-старому, то одна дорога: срубил две клюки, сшил две сумы, да и пошел со старухой по миру… Вот чертова девка Любка! — неожиданно рассердилась Калюкиха. — И где-то ее каждый вечер носит?
— Дело молодое, пусть гуляет, — снимая сапог, объяснил Матвей.
— Замуж, боюсь, не выскочила бы, — помолчав немного, ответила Калюкиха.
— Ну и пусть выходит. Тебе-то что?
— Жалко, — созналась Калюкиха. — Кабы за хорошего человека, это еще туда-сюда. А то ведь сама атаманка да приведет еще, как это говорится, с черного крыльца веселого молодца! Куда я тогда с ними, с такими, денусь?
— Она девка толковая, — успокоил Матвей. И, раздумав ложиться, он опять обулся.
— Это что и говорить, — согласилась довольная Калюкиха. — Девка — огонь… Умница. На скотном дворе у нас — первая ударница.
Спать Матвею не хотелось никак. Он вышел на улицу и пошел наугад. Кое-где еще в окнах блестели огоньки. Где-то очень далеко играла гармошка. Лаяли собаки. А черное небо сверкало неисчислимым множеством удивительно ясных звезд.
Постепенно непонятное и беспокойное чувство глубже и крепче охватывало Матвея. Он растерянно высморкался, но это не помогло. Тогда он закурил, откашлялся, сплюнул, но и это не помогло тоже.
— С чего бы так? — удивился Матвей и, внимательно осматриваясь по сторонам, пошел дальше.
У пригорка, где чернели две корявые березы, он остановился. Гармоника играла тише. Собаки лаяли глуше. И только небо горело звездами все так же ярко.
Только тут Матвей вспомнил, что много лет назад, так же вот, при звездах, но и при винтовке, настороженно оглядываясь, шел он в разведку по чужому, незнакомому селу.
«Черт те что! А ведь долго просидел я в городе, — понял Матвей. — А в городе из-за фонарей звезды плохо видны».
Он зашагал дальше. Беспокойство прошло, но что-то осталось. И через минуту Матвей уже думал о том, что завтра же надо поговорить с председателем колхоза, который, с тех пор как сдохла у него корова, не то ослеп, не то сдурел, а только плохо что-то смотрит он по сторонам.
Когда Кирюшка продрал глаза, то увидел, что на столе лежит картофельная лепешка, коровий студень и печеная репа. Все это очень понравилось Кирюшке.
Поэтому он быстренько оделся, умылся и сел на лавку. Тут в окошко стукнула какая-то баба. Калюкиха отворила фортку. Что-то ей там сказали, и Калюкиха, накинув платок, кликнула Кирюшке, чтобы он подождал Любку, а сама пошла к соседке.
И это Кирюшке понравилось еще больше.
Для начала он решил съесть лепешку, потом репу, а самый вкусный студень оставить напоследок.
Он сидел перед столом, спиной к двери, и уже доканчивал лепешку, как в сенях послышались шаги.
«Любка идет», — подумал Кирюшка.
Он торопливо проглотил последний кусок и решил, перескочив через репу, приняться сразу же за студень, так как знал, что эта Любка и сама поесть не дура.
Он потянулся к миске, выбирая кусок получше. Выбрал, торопливо поддел ножом и потащил. Но трясущийся кусок, как нарочно, хлюпко шлепнулся на середину стола. Кирюшка виновато улыбнулся и увидел, что никакой Любки нет, а прямо у порога стоит и смотрит на него Фигуран.
И это уж совсем не понравилось Кирюшке.
— Тебе чего? — грозно крикнул испугавшийся Кирюшка, вообразив, что Фигуран нарочно прятался всю ночь в саду, поджидая, пока он, Кирюшка, останется один.
— Деньги подавай, — спокойно ответил Фигуран.
— Какие деньги? — с дрожью переспросил Кирюшка, решив, что этот проклятый Фигуран уже как-то успел разузнать про ту самую пятерку, которую подарила Кирюшке на дорогу мать.
— Четыре с полтиной за сапоги, вот какие, — невозмутимо продолжал Фигуран. — А то дед пьяный лежит: скажи, говорит, коли тебе не отдадут, то сам приду.
— Нет хозяев, — важно ответил успокоенный Кирюшка и потянулся к упавшему куску студня.
— А коли не ты хозяин, так зачем же орешь? «Чего тебе да чего?» Ладно, я подожду, — добавил Фигуран и сел за стол напротив Кирюшки.
Кирюшка отложил студень и молча принялся за репу. Фигуран тоже замолчал, и занятому едой Кирюшке было заметно, с каким аппетитом посматривал Фигуран на богатый Кирюшкин завтрак.
Вдруг Фигуран облокотился на стол и, глядя куда-то вкось, на вешалку, что ли, равнодушно сказал:
— А здорово ты тогда палкой Степашку свистнул. Уж он выл, выл! Да еще отец ему тычка дал. Вы, говорит, разбойники, все окна мне булыжниками повышибаете.
Кусок студня так и задрожал в Кирюшкиной руке. Недоверчиво, но радостно посмотрел он на Фигурана. Не врет ли? Но, по-видимому, Фигуран не врал.
— Так это… это разве был Степашка? — взволнованно и почти заискивающе спросил Кирюшка у Фигурана, который вдруг показался ему очень хорошим человеком на этом свете.
— А то кто же? — все так же бесстрастно продолжал Фигуран, лениво поднимая со стола кусочек студня и рассеянно запихивая его в рот. — Он самый и был. Он в тебя глиной — раз, раз… а ты как свистнул палкой, так прямо ему по шее. Сам приходил, жаловался: «Ох, говорит, и здорово!..» — Фигуран улыбнулся, подобрал еще крошку и насмешливо посоветовал: — А ты его не бойся. Он и сам тебя боится.
— Я и не боюсь, — твердо ответил Кирюшка. И, запнувшись, он предложил: — Если хочешь, ты тоже ешь студень. Мы немножко сами поедим, немножко и Любке оставим.
— И то разве съесть? — согласился Фигуран и жадно хапнул кусок пожирней и побольше.
Но Кирюшке теперь было все равно. Гордый своей неожиданной победой над Степашкой, он подобрел, заулыбался и охотно рассказал Фигурану почти всю свою жизнь.