Усталый Кирюшка присел на пенек и посмотрел на тот край поля, куда опускалось вечернее солнце.
И теперь отчего-то показалось ему широкое поле пустым и печальным, а красноватое солнце — тяжелым и холодным. Он покрепче запахнул пальтишко, съежился, задумался и притих.
«Отчего это бывает смерть? — глядя на покосившийся крест над колоколенкой и вспомнив отца, подумал Кирюшка. — Ну вот живет человек, живет, и что же от него после смерти останется? Ничего не останется».
И он стал припоминать.
Он вспомнил знакомого заводского кучера Семена Харламова, смерть которому пришла оттого, что треснули его в пьяной драке по голове пивной бутылкой.
Потом он вспомнил соседку по квартире — кривую, сердитую бабку Евдокию, смерть которой пришла ни от чего, а просто от старости.
Потом вспомнил монтера Николая Николаева, который погиб во время прошлогоднего наводнения, когда, бросившись в воду, он доплыл до столба и перекусил кусачками какие-то провода, чтобы не случилось какого-то замыкания и не испортилась какая-то нужная машина.
И, вспомнив, отчего пришли эти три знакомые ему смерти, Кирюшка задумался над тем, что же от каждой смерти осталось?
И тогда он вспомнил, что от кучера Харламова осталась в третьем корпусе свободная комната, куда тотчас же въехал бригадир-комсомолец Сиваков, который жил раньше в бараке.
От бабки Евдокии остался сын, рыжебородый мастер из котельного цеха, которому недавно подарили часы и бесплатный трамвайный билет через переднюю площадку.
От Николая Николаева остались та самая нужная машина да черноглазая трехлетняя девчонка Нинелька, которая на похоронах нисколько не плакала и свалила со стола красивый венок, притянув его за широкую красную ленту.
«А от отца что? Ну, я остался», — подумал Кирюшка.
И хотя это было бесспорно так, но этого показалось Кирюшке мало. И ему захотелось, чтобы от отца осталось еще что-то. И он чувствовал и знал, что осталось еще что-то нужное и важное. Но что именно, этого Кирюшка не знал и не мог сказать, потому что сквозь горе и слезы плохо тогда слышал и понял он, что говорили над могилой товарищи отца и ораторы.
Крупная слеза скользнула по его щеке. И, вероятно, Кирюшка опять, как в тот раз в проходной будке, горько и безудержно расплакался бы. Но тут из-за поворота послышался топот, и перед Кирюшкой оказался верховой.
— Эй ты, пионер! — гаркнул всадник запыхавшимся и сердитым басом. — Ты давно тут сидишь?
— Давно, — с удивлением, но без испуга ответил Кирюшка, узнавая в этом толстом рыжем человеке того самого, который так беспокоился на берегу и так громко орал, чтобы давали лодку.
— Не видал ты, не проезжала ли по этой дороге — чтобы у ней колеса посвернулись! — парная подводе?
— Проехала, — ответил Кирюшка.
— Лошади серые?
— Серые, — подтвердил Кирюшка. — Только давно проехала и, должно быть, теперь уже далеко.
— Вон они куда, — пробормотал рыжий и подстегнул коня. — Эй ты, пионер! — крикнул он, опять останавливаясь. — Поди сюда. Вот что: беги к Еремееву и скажи, что я поскакал догонять подводу на Куракино. Коли догоню в Куракине, то вернусь скоро, а коли не догоню в Куракине, то вернусь, когда догоню. Понял? Да смотри передай, а не то я рассержусь, — предупредил он, дергая повод и пускаясь вскачь.
Конь затопал, а Кирюшка, у которого разом вылетели все печальные мысли о кладбище и о смерти, остался в сильном недоумении.
Во-первых, он совсем не знал, кто такой этот Еремеев и где его искать.
Во-вторых, он не успел спросить, от кого надо передать.
А в-третьих, он же решил сегодня не выходить на улицу, опасаясь, как бы его не вздули за утрешнее. Он постоял, покрутился, но приказание рыжебородого было слишком твердым. Да и самому Кирюшке уже надоело торчать весь день в саду. И он решил выполнить поручение, но сначала забежать в избу и спросить у Калюкихи, кто же этот Еремеев и где он живет.
Но Калюкиха ушла к соседке, и дома он застал только Любку. Эта здоровенная Любка сидела у стола и, неуклюже ворочая карандашом по тетрадке, высчитывала вслух кормовые нормы на скотину.
— Значит, — бормотала она, — еще надо прибавить 19 килограммов отрубей, 7 килограммов жмыха… 19 да 7 — это будет… будет 26. Да 11 турнепсу, да 21 картофелю… Господи! Куда же это? Обожраться, что ли? 11 да 21 — это будет… 10 да 21 будет 31 да еще 1 — будет 32. И, значит, если теперь сложить 32 и 26…
— Любка, — перебил ее Кирюшка, увидав, что эта арифметика, кажется, затянется надолго. — Скажи мне, пожалуйста, где это у вас на селе живет такой человек — Еремеев?
— Отстань, — не глядя, ответила Любка. — 32 да 26… Вот еще, сбил только. Выдь пока, Кирюшка, побегай на улице.
— 32 да 26 — это будет 58,— подсказал ей Кирюшка. — Сейчас уйду. Ты только скажи, Любка.
— Ну, верно 58,— согласилась Любка. — Еремеев Михайло — это на Овражках. Старик такой… блажной. Он раньше в церкви псаломщиком был. Да как-то с колокольни пьяный свалился и с той поры вроде как бы не в своем уме.
— Любка, — постояв немного, спросил озадаченный Кирюшка, — а нет ли какого-нибудь другого, чтобы не с колокольни… и в своем уме?
— Такого другого нет, — коротко отрезала Любка. — Такой другой есть только Семен Павлович Еремеев. Так это не наш деревенский, а помощник директора тракторной станции.
— Вот он-то, должно быть, и нужен мне, — укоризненно сказал Кирюшка. — А ты мне какого-то — с колокольни. Эх, ты! А еще комсомолка. Любка, — продолжал он, — а ты не знаешь ли, кто это такой рыжий?
— Какой еще рыжий? — рассердилась Любка. — Уйди ты от меня или я сама за тобой дверь захлопну!
— Ну, какой? Рыжий, здоровый, верхом на лошади.
— Еще что… Рыжий! Мало ли у нас рыжих? Сел рыжий на лошадь, вот тебе и верхом. Слез — вот тебе и пешком. Тоже спрашивает, как дурак. А еще пионер.
«Ладно, корова, я тебе припомню», — подумал Кирюшка и выбежал во двор.
В конторе, кроме самого Еремеева, Кирюшка застал Матвея, Калюкина и Александра Моисеевича Сулина.
То и дело хлопала дверь: подходили всё новые и новые люди. Еремеев показывал, очевидно, только недавно полученную телеграмму.
Что было в той телеграмме, Кирюшка, конечно, не мог знать. Но он сразу же догадался, что телеграмма эта хорошая, веселая, потому что, прочитав ее, одни радостно восклицали: «Го!», другие: «Га!», а некоторые хотя и ничего не восклицали и даже начинали ругаться, что, дескать, давно бы пора, но Кирюшка видел, что рады они и сами не меньше других.
— Тебя зачем принесло? — спросил Матвей у Кирюшки.
— Рыжий прислал, — буркнул Кирюшка. И, протискавшись к столу, он слово в слово пересказал то, что ему было приказано.
— Молодец Бабурин! — похвалил рыжего Еремеев, и, обратившись к Матвею, он спросил: — А это кто? Твой сын, что ли?
— Та-к… племянник, — сурово соврал и тотчас покраснел Матвей, которому и неохота, да и не время сейчас было объяснять, как и почему попал с ним Кирюшка в деревню. И, приказав Кирюшке бежать домой, Матвей быстро перевел разговор на то, что для ремонта борон на складе нет двухдюймового железа, да и шинного тоже только-только на три дня работы.
— Читал телеграмму? — успокоил Еремеев. — Теперь все получим. Пошлем на приемку Калюкина, да ты и сам поезжай.
— Мне нельзя, — отказался Матвей, — мне кузню налаживать надо. Водой сегодня все переворотило.
— Ну, тогда пусть Сулин поедет. Он, говорят, человек здешний, бывалый. Его не проведешь.
— Меня не проведешь, — согласился Сулин. — А на приемке они, поди-ка, всю заваль всучить нам попробуют.
— Зачем заваль? — обиделся Калюкин. — Что же они, жулики, что ли?
— Кто сказал — жулики? — удивился Сулин. — А доведись до тебя, неужели ты бы им получше отдал, а себе похуже оставил?