— Анатолий Александрович! — невольно воскликнул Борис. Рабухин улыбнулся и помахал рукой. Он немного загорел, но в остальном совсем не изменился.
Грозев вышел ему навстречу.
— Откуда вы? — спросил Борис, вводя гостя в тесную комнату барака.
— Издалека, — улыбнулся Рабухин. Повесив пиджак на спинку единственного в бараке стула, он устало опустился на лавку. — И главное, большую часть пути я проделал пешком, — и он взглянул на Грозева своими светлыми, всегда смеющимися глазами.
— До Хасково добрались?…
Тырнев вытащил из полотняного мешочка завернутую в бумагу снедь, молча положил пакет на стол и вышел.
— Добрался, — Рабухин кивнул головой. — Дошел даже до Ивайловграда, но не смог встретиться с людьми из отрядов. Наверное, они в горах. В июле, когда Сулейман-паша перебрасывал свои войска из Дедеагача, они действовали на самой железнодорожной линии, в двух местах перерезали ее, но потом снова ушли в горы.
Борис подошел к деревянной кровати, поправил соломенный тюфяк.
— Если вы устали, — сказал он, — можете отдохнуть…
— Спасибо, — отозвался русский, — я чувствую себя достаточно бодрым. Ваш бай Христо чудесно меня подкрепил.
Грозев вытащил из-под подушки кисет с табаком, вынул из кармана пиджака несколько кусочков папиросной бумаги и все это положил перед русским. Рабухин начал молча скручивать цигарку.
— Будете в этом бараке изгнанником со мной на пару, — Борис лукаво взглянул на своего гостя.
— Лишь бы не дали нам долго скучать… — улыбнулся русский, очищая конец цигарки от табачных крошек.
Оба молча закурили.
— Сейчас необходимо выждать перегруппировку наших сил, удар по Плевену, — продолжал немного погодя русский, — и тогда, по всей вероятности, вновь пробьет час Фракии.
— Нам не хватает исключительно важной вещи, — покачал головой Грозев, — связи, надежной, постоянной связи с фронтом или же организационного центра. Та связь, что мы имели, провалилась. Арест Блыскова и нашего курьера, о чем i рассказал вам Тырнев, раскрытие нашей деятельности ставят нас в еще более неблагоприятные условия. Сейчас для нас представляет трудность даже доступ в город…
Рабухин посмотрел на него долгим взглядом:
— Связь мы наладим…
— Как? — спросил Грозев. — Вы видите, никто из наших людей не может покинуть город…
— Может, вы слышали, — сказал Рабухин, — что после восстания первые сведения о турецких зверствах во Фракии доходили до корреспондентов в Константинополе таинственным путем. В то время я находился там, намереваясь проникнуть в пострадавшие области. Несмотря на все усилия, мне не удалось получить разрешения. Не смог его добиться и князь Церетелев из Одрина. В то же время, однако, в Константинополь поступали подробные описания всех событий. В Европе их публиковали. Я несколько раз беседовал с сотрудниками нашего представительства, но и они не знали, кто посылает эти сведения. Связь с Фракией была полностью прервана. Вне всяких сомнений, сведения прибывали с дипломатической почтой. Ясно было также, что их поставляет опытный человек, которому известно, что русское представительство находится под усиленным наблюдением, и потому он направлял их в другое место.
В течение многих месяцев этот таинственный человек оставался для нас неизвестным. Мы предполагали, что им мог быть австрийский консул или лицо, посланное из Самокова американскими миссионерами, но все это были лишь предположения. Ничего точно нам не было известно. Только нынешней весной, незадолго до объявления войны, когда я ехал через Болгарию и встретился с вами в Пловдиве, мне стало известно, кто этот человек. И знаете, каково было мое изумление, когда я узнал, кто он!
— Вероятно, какой-нибудь корреспондент, — сказал Грозев.
— Нет. Представьте себе, это не корреспондент и не специально подготовленный человек, а совсем обыкновенный мелкий служащий в одном из консульств.
— Здесь, в городе?
— Да, в городе…
— Странно, — поднял брови Борис, — я не знаю, чтобы в здешних консульствах работали болгары.
— Он не болгарин. Насколько мне известно, он хорват.
— Как его фамилия?
— Илич… Служит архивариусом в австрийском консульстве.
— Хорват, говорите… Странно, почему я его до сих пор не видел.
— Даже если бы вы его увидели, — сказал Рабухин, — вряд ли он произвел бы на вас впечатление. Это совсем невзрачный человечек. Я сам поразился тому, что у человека, молчаливая дерзость которого положила начало политической буре в Европе, может быть столь заурядная внешность. И это заставляет меня верить, что установленная через него связь будет быстрой и надежной…
7
День, когда умерла Жейна, был необыкновенно светлым и тихим. Одним из тех солнечных дней ноября, когда утомленная после лета равнина отдыхает в ожидании зимы.
На следующий день после того, как Жейна получила в Пловдиве сильное кровоизлияние, Димитр Джумалия отвез мать и дочь в Герани, убежденный в том, что свежий воздух предгорья и покой старого дома вернут больной силы. Несмотря на это, Жейна больше не встала с постели. Она угасала с каждым днем, погруженная в странное бессилие, в мысли, мечты и воспоминания, которыми жила. Когда она лежала, безучастная ко всему вокруг, все в доме затихало, как будто он был безлюдным.
Но были и другие минуты, когда она поднималась на подушках и видела за окном на горизонте очертания городских холмов. Тогда она чувствовала, что ее снова охватывает лихорадочное возбуждение, в котором она пребывала многие месяцы в этом городе — со времени их возвращения и до того одинокого часа, когда она его покинула.
Из ее сознания словно бы исчезло всякое осязаемое представление о Грозеве. Порой ей казалось, что она не смогла бы точно восстановить даже выражение его лица. Она видела лишь отдельные его черты — глаза, шрам, иногда улыбку, внезапно вспыхнувший взгляд. По вечерам она с тайным нетерпением ожидала возвращения из города Никодима, ездившего туда с обозом, жаждущая новостей, которые старик мог привезти. Эти часы ожидания казались ей нескончаемыми.
Сперва заходило солнце. Сейчас, осенними вечерами, закаты стали быстрыми, незаметными. В комнате вдруг наступал приятный полумрак, предметы теряли свои очертания, картины на стенах превращались в неясные пятна. Во дворе зажигали фонари.
Потом где-то далеко в поле слышался звон бубенцов. Когда повозки приближались к воротам, раздавалось громыхание колес по булыжнику, возле дома наступала суета, голоса звучали громко и возбужденно. В своей комнате наверху Жейна ждала, наблюдая за игрой светотени на оконных стеклах, пытаясь уловить настроение людей, их радость или тревогу. Затем голоса постепенно затихали, удаляясь к сараям и навесам. Тогда слышались шаги матери, поднимавшейся по лестнице. Мать держала в руке зажженную лампу, при свете лампы лицо ее казалось еще более утомленным.
— Что нового в городе? — спрашивала Жейна ровным голосом, преодолевая волнение.
— Ничего… — отвечала Наталия. — Война… — И, поставив лампу на стол, озабоченно прикладывала ладонь ко лбу девушки.
— Никодим заезжал домой?
— Заезжал…
— К нам кто-нибудь приходил?… Кто-нибудь нас спрашивал?…
— Кому нас спрашивать… Только дядя заходит по утрам и вечерам…
В душе ее разливалась пустота, гасла надежда, на смену трепетному ожиданию приходило разочарование. Наступали самые тяжелые и трудные часы — ночные.
Было и еще одно обстоятельство, делавшее жизнь в имении столь одинокой. Вначале оно почти не замечалось, но с течением времени ощущалось все более и более осязательно.
София, которую она видела в Пловдиве довольно часто, сейчас находилась от нее далеко. Редко приезжал и Павел Данов. Сначала Жейна предполагала, что он снова занялся своей работой — переводами Руссо, но оба раза, когда он наведался в имение, поведение его выглядело немного странным. Он заводил беседу, стараясь ее развлечь, но мысли его были какими-то разрозненными. Последние дни Жейна все чаще думала о нем, вспоминала, не обидела ли она его ненароком, не она ли виновата в том, что он изменил свое отношение к ней.