Ему никто не ответил.
— Надо бы еще что-то обсудить! — добавил он.
Повисло в воздухе. Он постоял еще, ожидая какого-то отклика, потом пошел к коням, отвязал своего, вскочил в седло и исчез.
Дождь лился с небес, какой-то странно прямой, длинные струи дождя стремились к земле, и, словно. гвозди, вбивали в нее тело Лермонтова.
Столыпин и Глебов стояли под этим дождем возле лежащей и молчащей фигуры, не говоря ни слова. Раздался цокот копыт поблизости, потом кто-то соскочил с коня, захлюпали сапоги по лужам. Появился Дорохов, еще издали крикнул:
— Что у вас?
Он еще ничего не знал.
— Да вот! — сказал Столыпин и показал на тело. — Ты разве не встретил Мартынова?
— Нет, — ответил Дорохов и присел на корточки у трупа. — Даже так?
На всякий случай он тоже прикоснулся пальцами к шее.
— Да, конец, — признал он. — Его пистолет? — спросил он зачем-то и поднял пистолет Лермонтова. — Не разрядили? — и сам разрядил в воздух.
Пуля ушла в дождь.
— Пуля — дура! — сказал он вслед. — Я убью его.
Было ясно кого.
— Зачем? Оставь! Пусть у него будет долгая жизнь, — сказал Столыпин.
Корнет Глебов стоял рядом; он воевал — и не раз, не раз видел погибших. Но такое было впервые в его жизни, и это еще надо было осмыслить — как саму жизнь.
Они стояли втроем над телом, и всем троим казалось, что жизнь не совсем еще ушла из тела. Но уходит только сейчас.
Вернулся Васильчиков с сообщением, что врачи отказываются ехать сюда (дождь), но готовы потом навестить раненого дома.
— Но я привез дрожки поболе — перевезти тело. А куда его везти? В госпиталь?
Впервые о Лермонтове было в третьем лице. Как об отсутствующим.
Меж тем Мартынов ехал к Пятигорску. Нет-нет, разумеется, он жалел Лермонтова. И вовсе не был доволен тем, что случилось. Теперь суд — и еще неизвестно, чем кончится. «Я — убийца!» Он пытался соображать, что будет говорить на суде. Нельзя же там просто сказать «Он мне надоел!» или «Мне надоело его существование!». Сознанье этого всего было неприятно. Тем более он понял, что вся эта история отвратит от него ряд людей, которых он вовсе не хотел бы терять. Женщины были в их числе — или на первом месте. Он знал, как эта порода чувствительна. Но одновременно… в тот момент, когда стрелял (он понял сейчас), что-то вдруг поднялось изнутри и проснулось в нем… то, чего он долго ждал от себя, — и ему теперь ничего не оставалось, как порадоваться тому, что проснулось.
Через день, утром, около десяти Столыпин стоял перед столом начальника штаба Траскина, в одном из номеров гостиницы Найтаки, где тот остановился (полковник прибыл вчера к ночи, но об этом никто не знал). Его приезд не имел, конечно, отношения к случившемуся — всё просто свалилось на него, а так он ехал подлечиться от своей подагры, которая временами разыгрывалась всерьез, и надо было присмотреть за настроениями мадам Граббе: та совсем расклеилась, судя по всему, нервы сдали. Сам несчастный командующий был еще в походе.
У полковника был вид человека, который ненавидит всех чохом: и убийц и убитых. Это они все подвели его. Отвечать кому-то надо? Это для Столыпина погиб друг, а для начальства это — беспорядок.
Он молча дочитывал какую-то бумагу, потом поднял голову:
— Садитесь, капитан, садитесь! Прочтите тоже!.. — и протянул ему.
Столыпин сперва увидел подпись («Лекарь, титулярный советник Барклай-де-Толли»), а потом впустил в себя всё остальное…
«При осмотре оказалось, что пистолетная пуля, попав в правый бок ниже последнего ребра, при срастении ребра с хрящом пробила правое и левое легкое, подымаясь вверх, вышла между пятым и шестым ребром левой стороны и при выходе прорезала мягкие части левого плеча, от которой раны поручик Лермонтов мгновенно на месте поединка помер».
— Прочли? Хорошо стреляют господа офицеры войск Кавказской линии — по своим! и находяся в тылу и вдали противника. Что бы им проявлять эти качества в походах? Зря вы не поехали с ним в Темир-Хан-Шуру! — добавил он, протянул руку и забрал у Монго листок.
— Я задал бы вам вопросы. Но вы ж все равно не ответите? Вы поколение такое!..
— Смотря какие вопросы! — помолчав, сказал Столыпин.
— Я бы хотел знать по-настоящему, что произошло.
— В том и секрет, что ничего настоящего не произошло, — сказал Столыпин. — Но, может, мне кажется!..
Что он мог объяснить? Ничего не мог!
— Хотите взглянуть на это? — и Траскин подвинул к нему еще одну бумагу.
Писалась она наспех и явно в неудобной позе. Или в ситуации не совсем удобной. Почерк крупный — и всё вкривь и вкось. Столыпин не сразу вник.