Нет-нет, все кончилось благополучно в итоге: и Алексис удачно женился, и Катенька вышла замуж за дипломата Хвостова (Лермонтов был даже гостем на ее свадьбе — хотел быть даже шафером).
«Он был дурен собой, и эта некрасивость, уступившая впоследствии силе выражения, почти исчезнувшая, когда гениальность преобразила простые черты его лица, была поразительна в его самые юные годы. Она-то и решила его образ мыслей, вкусы и направление молодого человека с пылким умом и неограниченным честолюбием» — таким будет видеться он много лет спустя Додо Ростопчиной.[3]
А теперь, в Петербурге, при следующей их встрече Додо все ж продолжила тему:
— Зачем вы это сделали?
— Видите ли… Алексей Лопухин…
— Я говорю о ней, не о нем! — и старая песня про сироту, воспитанную родственниками, которым не терпелось, конечно, выдать ее замуж. И ей необходимо было замужество.
— Чего вы этим добились, Печорин?
— Но Алексис… мой друг. И родной брат близких мне людей.
— И Вареньки, которая теперь Бахметева. Я знаю.
Зло было сказано. Что уж тут таить? Упомянуть еще Вареньку…
Ко времени разговора Варя Лопухина давно уже замужем и давно носит фамилию Бахметева. Она вскоре после его истории с Катей Сушковой сама обручилась с г-ном Бахметевым, помещиком тамбовским, старше ее чуть не двадцатью годами. (Впрочем, по тем временам — почти норма.)
— Ладно, допустим! Алексис очень добрый человек! Я знаю его с детства. Он не выдержал бы такой нагрузки в жизни, как ваша кузина! Виноват!
Но дальше я хорошо себя вел! Я даже был чуть не шафером на ее свадьбе!.. У этой истории счастливый конец.
— Вы думаете?
Но ей он все же сказал — глаза в глаза:
— Вы мне нравитесь!
Не мог сказать того, что думал про себя: «Я сам себе не нравлюсь!»
VIII
Когда приехала бабушка, мы точно не знаем, на этот счет разные мнения. Приехала, и всё. В начале его пребывания в Петербурге? В середине? Но писать Лермонтова без его бабушки просто нельзя. С полотна исчезает чуть не главный персонаж.
С ее приездом пошли семейные разговоры: перемолвки, недомолвки, перебранки, расспросы. Планы — большей частью неосуществимые. А он устал и от собственных.
— Ты хоть скучал по мне?
— Разумеется!
— А почему не писал? Некогда было?
— Так у вас же там с дорогами плохо! Пока дойдет!..
— Не верю все равно! Нынешняя молодежь разучилась скучать по ближним. У них будто притупилось что-то!..
Он пожал плечами. Тем более — правда. Что скажешь? Нет, бабушку он любил. (А кого ему еще любить? Он с трех лет без матери и с шестнадцати без отца.)
Он выслушивал заново историю своей семьи, которую, разумеется, отлично знал.
— И за что мне это все? Мужа уносит в расцвете сил от неизвестной болезни. Я остаюсь одна с ребенком на руках…
…Что-что, а историю смерти деда Арсеньева ему влили в уши раньше, чем все другие полезные вещи. Он же все-таки воспитывался в Тарханах, потом в Москве. Там много кто мог порассказать.
Дед покончил с собой, когда узнал, что к его любовнице, соседке-помещице, вернулся ее муж… А вот повесился ли он в сарае или принял яд — о том рядили розно. Да это и не имело никакого значения.
— Ты не слушаешь меня? Если бы ты знал, какой она была красивой — маленькая! Твоя мама! Ты таких детей не видел. Да теперь, по-моему, и не рождается таких!.. Куклы не бывают такие красивые! — Слезы.
Мать Михаил помнил только по голосу и по портрету в гостиной. Голос был божествен. И так как он потерял ее, будучи неполных трех лет, он долго считал, что голос был оттуда.
— Сам Сперанский приезжал утешать меня, когда ее не стало!..
Нет, она все же понимала что-то про себя, про этот мир… Ее отец дружил со Сперанским и тогда, когда тот был в опале, и братья с ним дружили. И в ее глазах Сперанский или Мордвинов (тоже родня!) чем-то отличались от тех, кого она упорно ставила в пример внуку. «Отец — Столыпин. Дед — Мордвинов!» — Рылеев писал, не кто-нибудь. Восхищенно! Правда, этого, должно быть, она и не знала.
В Тарханах, совсем маленьким, он спал в комнате, где ночью горели свечи. Чтоб не испугался темноты — так решила бабушка. Рядом храпела нянька. Гувернер был в соседней комнате. Тоже почивал, наверное. Спал Миша плохо, с просыпаниями, и иногда плакал во сне. Бывало, он среди ночи подымался тихо, брал свечку и босиком пробирался в гостиную… Там висел портрет матери. Он протягивал свечку к портрету и подолгу разглядывал его. Свеча покачивалась в руке, и портрет был весь в тенях. Скользили тени. Знает ли она там, что он — здесь, сейчас, смотрит на нее?.. Он не понимал, что такое там, но знал, что оно есть. При свече глаза матери казались много больше и темней, чем на портрете днем. Он обливался слезами. Он был уверен про себя, что на портрете — ангел. Позже, в обществе, ему порой встречались дамы, чуть-чуть, слегка напоминавшие мать. Тогда какое-то время он отличал их от всех прочих…