— Только не верь ты и этим стихам! Сам Пушкин почти одновременно с посланием к нам закатил такие «Стансы» государю… Да и я, грешный, после своего опуса просил власти о милосердии и отправке рядовым на Кавказ… И радовался, что смилостивились. Пошли навстречу. Обогрели… А когда, еще по дороге сюда, мне разрешили на два часа встречу с родным отцом — плакал от счастья.
Потом, когда уже Михаила простили и он в Петербурге узнал о смерти Одоевского от малярии где-то в походе, в захолустье — то ли Псезуане, то ли Псезуапе, на Черноморской линии, — он вспоминал слова Одоевского о жизни и смерти…
Он написал стихи его памяти и даже опубликовал их — конечно, не выставив полного имени друга… По своему обыкновению, вытащил какие-то строки из старой поэмы «Сашка» — будто они тогда, давно, еще до знакомства с Сашей Одоевским, предназначались для него. Он часто писал так. Не слишком твердо зная, где использует какие-то строки и кому они будут предназначены.
XV
Все эти воспоминания кончились плохо: будучи в гостях у Евдокии Ростопчиной (а он стал приходить к ней или за ней, чтоб вместе идти куда-то, часто — и не только вечером, но и поздним утром), — так вот, будучи в гостях у нее поутру, он поцеловал хозяйку прямо в губы. Несколько неожиданно — не только для нее, но, кажется, и для себя.
— Вы с ума сошли! — сказала она в удивлении более, чем в гневе. — Хотя бы попросили разрешения!
— Но вы могли бы и не разрешить!
— Это правда! — согласилась она.
— Притом… Сколько можно тянуть? Я скоро уеду — и поминай как звали!..
— Вы что? Все же собираетесь уезжать?..
— Это зависит не от меня!
Она мигом переключилась на другое. С мужчинами в жизни она целовалась нередко — уж так сложилось у нее, а отъезд Лермонтова — это было всерьез.
— Я просила Бобринскую вмешаться, — сказала она. — Бобринская взяла на себя императрицу. Но он ее мало слушает! Верней… слушает, только когда хочет слышать.
Он достал пахитоску.
— Можно закурить?
— Курите, конечно! Как всегда. И дайте мне тоже!
— А вы разве курите?
— Скажите спасибо, что не пью. Курить я научилась в Париже. Там многие женщины курят. Впрочем, в Англии тоже. Там у дам такие длинные-предлинные мундштуки.
Они сидели и курили молча. Она — почти не затягиваясь.
Потом отложила пахитоску в изящную дамскую пепельницу. Ему была подставлена побольше.
— Вот, всё! — сказала она. — Больше не буду. Слава богу, накурилась — и меня никто не захочет целовать.
— Почему вы так считаете? — он отбросил свою пахитоску и начал целовать женщину без перерыва — жадно, мрачно и в разнообразии оттенков, как целуют бедные безумцы, которым чудится, что это в последний раз.
— Вы сошли с ума! — сказала она и стала тоже целовать его — не столь интенсивно и с перерывами, словно отвлекаясь, в оглядке на свою работу.
— Ну вас к черту! — сказала она. — Я боюсь за вас, потому и целую! Только учтите, дальше я не готова!..
— Кто вам сказал, что готов я? Впрочем… вас надо было наказать любовью как следует — да ладно, пощажу!..
— Только знайте, что это ничего еще не значит!..
— Да понял, понял!..
— А где ваш «Демон», кстати? Я так и не видела его! Перовский читает его во дворце, а мне нельзя? Теперь, мне думается, я имею право!..
— Наверное. Только… У меня нет сейчас ни одного экземпляра. А зачем он вам? Я пишу теперь нового демона — уже не кавказского!
C этим они отправились на Гагаринскую к Карамзиным.
Там было много народу. И Валуевы, и Вяземский, и Блудов с женой и дочерью, и Соллогуб с женой. Даже Корф, которого Лермонтов прежде не видел здесь. Что Корф, в отличие от Вяземского допустим, принадлежал к поклонникам его — он знал. Корф сам подошел к нему.
— Надолго к нам?
— Всего пока два месяца. Отпуск. Но несколько дней уже пронеслись. Время быстро проносится!
— Правда. Надо б сделать все, чтоб вы задержались здесь. А как? Мне не приходит в голову. Я говорил с Бобринской… Кроме того, скоро день рождения наследника… Может, в связи с ним…