В конце концов пришел и Антонов черед. Снова военкомат, а оттуда на военно-медицинскую комиссию. Следуя в очереди голых мужчин из одного врачебного кабинета в другой, вдруг с тоскливой ясностью осознал Антон, что, несмотря на всю свою невезучесть и одиночество, он всегда любил жить и более всего боялся быть вычеркнутым из этой и беспокойной, и сладкой жизни.
Антон стал жаловаться на головные боли, слабость и бог весть на что еще…
Но недаром считал он себя неудакой — оставались позади кабинет за кабинетом, врач за врачом, и нигде не приняли Антоновы жалобы всерьез. «Годен…» — тоскливо читал он очередное заключение и машинально следовал к другой двери.
И все же произошло чудо. Врач-терапевт, высокий дородный мужчина с бритой шишковатой головой, очень внимательно выслушал Антоновы жалобы, не усмехнулся саркастически, как прочие, не бросил медсестре небрежное: «Дремучая ахинея», а вместо этого повторно взялся считать пульс, измерять давление…
— Что ж, придется недельку полечиться, — заключил терапевт и выписал рецепт. — На повторный осмотр через неделю.
Антон понял, что счастье наконец-то улыбнулось и ему. Хоть и короткое, хоть и недельное, а все-таки счастье!
Через неделю тот же терапевт обследовал Антона с прежней внимательностью. И опять дал отсрочку на неделю, и опять выписал лекарство. Медсестры на этот раз в кабинете не было, и врач разговорился, отрекомендовался Вадимом Валерьяновичем, стал расспрашивать Антона о работе, о семье, о житье-бытье.
Разумеется, Антон охотно поддержал беседу.
В третий раз все повторилось в точности. Только беседовали они уже как давние знакомые. И врач опять дал лекарство, опять велел явиться через неделю.
Из поликлиники они вышли вместе. День давно погас. По вьюжной вечерней улице разгуливал студеный ветер, в тусклом свете редких фонарей волочил по мостовой длинные хвосты сухого, колючего снега. Вадим Валерьянович поднял бобровый воротник своей старомодной шубы и вдруг негромко произнес:
— А в следующий раз являться не советую. Я уезжаю в командировку и принимать будет другой врач. Не сомневаюсь — забреют вас обязательно.
Он так и сказал: «Забреют». Сказал тихо и грустно, но словно граната взорвалась перед глазами качнувшегося Антона.
— Не удивляйтесь… — меж тем так же грустно продолжал Вадим Валерьянович, не замечая потрясения собеседника. — У меня есть причина относиться к вам сочувственно. Видите ли… Мы были знакомы и даже дружны с вашей сестрой Марией. Несмотря на некоторую разницу в возрасте, у меня были самые серьезные намерения по отношению к ней, но… — врач печально вздохнул, — в таких делах обязательна взаимность, которой не оказалось. Тем не менее мы не стали врагами…
Антона совершенно не интересовало, как дурнушка Мария могла отвергнуть руку и сердце столь представительного мужчины. В голове громыхало одно: «Забреют, забреют, забреют…»
А дома ожидал новый удар. Сгорбившись, сидел на крылечке редчайший гость — отец.
— Антоша… сынок… — заплакал он, когда вошли в комнату. — Вася-то, Вася… — И протянул какую-то бумажку.
Антон машинально взял ее, пробежал отсутствующим взглядом: «…погиб смертью храбрых…» Глухо сказал вслух:
— Меня через неделю забреют.
— Чего? — не понял старик.
— Забреют меня.
— Так ить всех нынче берут, Антоша. Времечко-то какое! Вася-то уже… Того… Братанок-то твой… Кровиночка-то моя!
— Меня забреют через неделю! — взорвался Антон. — Туда же! На гуляш! Понимаешь ты это или нет?
Старик испуганно отшатнулся.
— А я, может, не желаю! Я жить хочу!
Отец подобрал с полу похоронную, сложил вчетверо трясущимися руками, сунул за пазуху.
— Да ты што, Антоша?.. Чать живой пока…
— Живой? — продолжал бушевать Антон. — Пока! Тебе-то начхать! Тебе что алименты с меня драть, что пенсию за покойника получать!
Глаза старика стали сухими. Он ненавидяще поджал бесцветные губы, нахлобучил засаленную шапку-ушанку на лысую голову. Махнул рукой, пошел к двери. У порога остановился. Обернулся, словно пистолет наставил на сына корявый коричневый палец:
— Чего вспомнил… Брата убило, а он… Я к нему, как к родному… — И выстрелил скороговоркой: — Знаю, не ангел я. На войну провожал, каялся и перед Васей, и перед Маней, и перед Леонтием. Грешная, грязная душа… Признаю! Так то все же душа! Я своих знаю! А у тебя ничего. Ни своих, ни чужих. — И отплюнулся. — Одно слово — шкура! Отходник. Отрезанный ломоть. Тьфу! Будь ты проклят!