Снег хрустел под подошвами, с ветку на ветки перепрыгнул бельчонок и уронил на тропу громкую сосновую шишку. Школа оставалась за спиной, но чем ближе становился дом, тем отчетливее одиночество обращалось в брезгливость. Вспоминались Павел Игоревич в свитере с оленями, со ртом ижицей, перепачканным кашей, плешь отца, сухие руки матери, ее кожа, натянутая на кости до предела, проткни ее ножницами — и она сдуется, как велосипедная камера.
Вот она наберет знакомое число на домофоне, которое складывается до счастливого, почувствует запах жилого подъезда — волглый, неожиданно хвойный (видимо, кто-то уже запасся елкой), и войдет в пустую квартиру и останется в ней навсегда, и никто не посмеет ее вывести из оцепенения, что лучше жизни, в которой есть Иванкова и Впадина, в которой глупые учителя спрашивают о чем-то на «конв».
Вечером, когда мама с Павлом Игоревичем вышли на прогулку, она попробовала заговорить с отцом. Экранные сполохи делали его лицо бледным: казалось, она вызвала умершего отца из небытия, как Саул на свою беду вызвал из мертвых Самуила.
— Папа, тебе никогда не бывает так грустно, что, кажется, весь мир противостоит тебе?
— А?
— Нет, не так, не столько противостоит, сколько не замечает тебя? Ты словно копия среди копий.
Только сейчас София заметила, как маслянистыми пальцами он откладывает ото рта тонкие куриные кости и хватает с подлокотника кресла салфетки. Они рвутся, липнут к пальцам, не отстают от них.
— Может быть, тебе просто надо развеяться? Сходи погуляй со своей подружкой… не помню, как ее фамилия.
— Волобуева?
— Да-да, хорошая девочка.
И отец берет с тарелки, стоящей на табуретке перед ним, куриное бедро и подносит его к губам. На другой тарелке — неглубокой — педантично выложены мясные жилы и кости друг за другом, по длине.
— Папа, а зачем?
— Что зачем, Софочка?
— Зачем ты работаешь?
Он повернулся к ней: что-то недоброе блеснуло в его глазах.
— Ну, знаешь ли, чем вам только голову не забивают в школе! Наше время тоже нельзя назвать правильным, но я не помню, чтобы я приходил к родителям и доставал их так, как ты.
— То есть тебе нравится твоя работа?
— Более или менее.
Куклы на экране снова стали двигаться: тени теней, неживые подобия людей.
— И жизнь нравится?
— Софья, у меня двое детей, я исправно плачу налоги и люблю свой город, к чему этот пустой разговор?
— Но всё это имеет лишь опосредованное отношение к тебе.
— То есть?
— Это всё ярлыки, понимаешь? Их наклеивают на тебя чужие люди, но ты другой, все другие!
Отец недовольно надувает губы, хмурится, со стороны кажется, что надбровные дуги вот-вот обрушатся и засыплют глаза, разобьют стекла и помнут дужки очков. На плеши проступает синий треугольник, на экране застывают медленные шторы, женщина-актер целуют мужчину-актера, они изображают чувство.
— Послушай, иди лучше почитай сборник задач по литературе.
— Но ЕГЭ будет только в следующем году!
— Не важно, у меня был сегодня тяжелый день, Софочка, мне просто нужно отдохнуть. Взять язык и положить его на плечо. По рукам?
— Последний вопрос, папа. Ты счастлив?
— Вот сейчас не особенно, — безучастно отвечает он, так что София не понимает, с иронией следует воспринимать его ответ или нет.
— Но если ты не счастлив, как ты можешь сделать счастливыми других?
— Софа, пожалуйста…
Она поднимается с дивана с треском, отец качает головой, не глядя на нее, быть может, он действительно устал, а она так чувствительна потому, что к ней приближается то, о чем до сих пор ей стыдно говорить — даже Волобуевой — и уж тем более матери? Квартира полнится тенями, из открытых форточек льется плавкий холодный воздух, под ногами — разбросанные игрушки Павла Игоревича, что-то страшно пищит под стопой.