Карвахаль не переставал поражаться. Каждая страница дела готовила ему новый сюрприз. Нет, скорее, пожалуй, вызывала смех. Но положение было слишком серьезным, чтобы смеяться. И он продолжал читать. Он читал при свете, что сочился из окна, выходившего в полутемный двор; камера была лишена всякой мебели и предназначалась для приговоренных к смерти. Этой ночью должен был заседать военный трибунал в составе высших воинских чинов для вынесения приговора, и он был оставлен здесь наедине с собственным делом, чтобы подготовить свою защиту. Время истекало. Его бил озноб. Он читал, не вдумываясь, лихорадочно перелистывая страницы, терзаясь тем, что мрак пожирал строки, – влажный пепел, мало-помалу таявший у него под руками. Ему не удалось дочитать великое творение. Зашло солнце, унеся с собою свет, и тоска по небесному светилу затуманила глаза. Последняя строчка, два слова, заголовок, дата, лист… Напрасно он пытался разглядеть номер листа; ночь разливалась по страницам темным чернильным пятном. В изнеможении он уронил голову на увесистый фолиант, который ему, казалось, не для чтения дали, а камнем привязали на шею, перед тем как сбросить в пропасть. Звон цепей на ногах рядовых преступников доносился из лабиринта тюремных двориков, а откуда-то издалека, с городских улиц, долетал приглушенный шум колес.
– Господи боже, мое окоченевшее тело нуждается в тепле и мои глаза нуждаются в свете больше, чем тела в глаза всех людей того полушария, которое сейчас озарено солнцем. Если бы эти люди знали о моем несчастье, они были бы милосерднее, чем ты. господи, и вернули бы мне солнце, чтобы я смог дочитать до конца…
Он на ощупь считал и пересчитывал оставшиеся страницы. Девяносто одна. Снова и снова водил он, как слепец, кончиками пальцев по заголовкам, напечатанным крупным шрифтом, с отчаянием пытаясь что-то прочесть.
Накануне ночью его перевезли под усиленной охраной в закрытой карете из Второго отделения полиции в Центральную тюрьму; но он был так рад снова очутиться на улице, услышать шум ее, знать, что едет по ней, что какой-то момент ему даже подумалось: везут домой. Но эти слова замерли на скорбно поджатых губах, растворились в слезе.
Он шел навстречу полицейским: в руках – папка с делом; во рту – леденцовый привкус влажных улиц. Полицейские отобрали бумаги и, не сказав ни слова, втолкнули в комнату, где заседал всемогущий военный трибунал.
– Господин председатель, послушайте, – проговорил торопливо Карвахаль, обращаясь к генералу, который председательствовал в трибунале. – Как же могу я выступить в свою защиту, если мне даже не дали дочитать до конца материалы следствия?
– Ничем не можем помочь, – ответил тот, – процессуальные сроки коротки, время идет, и медлить нечего. Нас сюда позвали кончать возню.
То, что произошло затем, показалось Карвахалю сном: наполовину обряд, наполовину комедия-буфф. Он был главным действующим лицом и смотрел на всех, балансируя на проволоке смерти, застигнутый врасплох бездушными врагами, окружавшими его. Но он не чувствовал страха, он не чувствовал ничего; волнения улеглись под омертвелой оболочкой. Он мог бы сойти за храбреца. Стол трибунала был покрыт знаменем, как положено по уставу. Военные мундиры. Оглашение протоколов. Огромное количество протоколов. Присяга. На столе, на знамени – Военный кодекс, как камень. Нищие занимали скамьи свидетелей. Колченогий, пригладивший вихры, беззубый, застывший с выражением умиления на пьяном лице, не пропускал ни слова из того, что читали, и следил за каждым жестом председателя. Сальвадор Тигр наблюдал за судопроизводством с достоинством гориллы, то ковыряя в своем приплюснутом носу, то в гнилых зубах, разевая огромный от уха до уха рот. Вдовушка – высокий, костистый, сумрачный – мертвым оскалом черепа улыбался членам трибунала. Луло Сверток, толстый, сморщенный, приземистый, быстро переходивший от смеха к ярости, от восхищения к негодованию, закрывал глаза и затыкал уши, чтобы все знали, что он не хочет ни видеть, ни слышать того, что происходит вокруг. Дои Хуан Куцый Сюртук облаченный в свой бессменный сюртук, аккуратный, чинный, смахивал на выходца из буржуазной семьи своей манерой одеваться: широкий галстук в крупный красный горох, лаковые ботинки со стоптанными каблуками, фальшивые манжеты, манишка на голое тело; некоторую элегантность ему придавали соломенная шляпа и полнейшая глухота. Дон Хуан, который ничего не мог слышать, пересчитывал солдат, стоявших вдоль стен зала на расстоянии двух шагов одни от другого. Рядом сидел Рикардо Музыкант: голова и часть лица повязаны пестрым платком, нос багровый, борода метелочкой, грязная, слипшаяся. Рикардо Музыкант разговаривал сам с собой, уставившись на огромный живот глухонемой, которая пускала слюни, капавшие на скамью, и скребла левый бок, ловя вшей. За глухонемой помещался Лереке, негр, – голова с одним ухом, что ночной горшок. Рядом с ним сидела Чика Мочунья, тощая, кривая, усатая, от нее так и разило старым матрасом.
После оглашения процессуальных материалов поднялся обвинитель – офицер со щеткой коротких волос на маленькой головке, торчащей из большого, не по размеру, воротника мундира, – и потребовал смертной казни для преступника. Карвахаль снова стал смотреть на членов трибунала, стремясь понять, способны ли они соображать. Первый, с кем он встретился глазами, был вдребезги пьян. На знамени вырисовывались его смуглые руки, похожие па руки крестьян, которые играют в карты на деревенских праздниках. Около него сидел офицер с бурым лицом, тоже навеселе. Сам председатель, явный алкоголик, едва держался па ногах.
Карвахаль не смог произнести свою защитительную речь. Он с трудом выдавил из себя несколько фраз, но тут же у него появилось мучительное ощущение, что его никто не слушает. Слова во рту превращались в вязкое тесто.
Приговор, вынесенный и написанный заранее, казался просто непостижимым при виде этих грубых экзекуторов, призванных «кончать возню», кукол из копченого мяса в позолоте, которых с головы до пят обдавала желтой струей света настольная лампа; этих лизоблюдов с жабьими глазами и змеиной тенью, падавшей темными пятнами на апельсиновый пол; солдатиков, сосавших ремешки от фуражек; всех этих фигур на фоне мебели, безмолвной, как в тех домах, где свершается преступление.
– Подаю приговор на обжалование!
Голос Карвахаля прозвучал глухо, как из склепа.
– Нe болтайте ерунду, – проворчал прокурор. – Никаких жалований и обжалований; у нас здесь маху не дают!
Стакан с водой, бесконечно тяжелый, – его он смог поднять потому, что перед ним раскрылась бесконечность, – помог ему проглотить то, от чего хотела избавиться голова: от сознания неминуемой гибели, от физического ощущения своего умирания, – раздробленные пулями кости, кровь на живом теле, стекленеющие глаза, холодные одежды, земля. Со страхом опускал он стакан, на мгновение задержав руку на весу, чтобы не разбить его о стол. Отказался от предложенной сигареты. Дрожащими мальцами скреб шею, скользя по белым степам устремленным в пространство взором, словно оторвавшимся от известково-бледного лица.