Теперь девушка сидела в старомодном, но покойном кресле. Вместо черного шелкового дорожного платья мягкие складки светлого муслина облекали ее стройную фигурку, в отношении которой прославленный тюрингенский воздух оказывался бессильным. Трудно себе представить что-нибудь более нежное, чем эта стройная фигурка, покоившаяся в кресле. Казалось, что длинные темные косы были слишком тяжелы для ее головки и нежной шеи, так как голова ее почти всегда была немного запрокинута, как бы оттягиваемая тяжестью волос. В такие минуты спокойствия и отдохновения никому бы и в голову не пришло, что эти нежные члены могли вдруг получить стальную силу и энергию движений, а кротко склоненная головка принять выражение надменности и своеволия!
Ее взор в эту минуту медленно скользил по комнате, осматривая ее. Она то и дело кивала головой с чувством удовлетворения и улыбалась наивно, как ребенок, который после разлуки вновь находит свои любимые игрушки. Да, все было по-старому. Там стояло канапе на высоких ножках с туго набитыми подушками. Она отлично знала, что эти колоссальные подушки были обтянуты тяжелой зеленой шелковой материей, но дешевые бумажные чехлы скрывали это великолепие. Красные и голубые гиацинты, стоявшие на комоде, нисколько не изменили своей красоты, и неудивительно, так как они были фарфоровые, как и деревенский органист и нежная пастушка в соломенной шляпке, украшенной цветами, которые также стояли на комоде. Время пощадило и два павлиньих пера, торчавших за большим зеркалом, которое все еще отражало висящий против него портрет бабушки с мушками, за высеребренную раму которого были засунуты пригласительные билеты и поздравительные карточки. Вот вошел старый Зауэр. Его сюртук был так же длинен и воротнички так же подпирали его шею; он хорошо известным ей движением ноги откидывал длинные полы сюртука и затворял за собой дверь, если нес что-нибудь в руках. Он принес старомодный серебряный чайник и две дорогие чашечки из китайского фарфора... Какой поток детских воспоминаний охватил душу Лили, когда из чайника полился ароматный напиток и наполнил благоуханием всю комнату. Это был не драгоценный цветочный чай, доставляемый из Китая его величеству, и не китайский чай, который избалованное дитя большого города пило дома. Это были листья лесной земляники — у тети Вари пили только этот чай, — и когда старая Дора бывала в хорошем расположении духа, она прибавляла туда палочку корицы... Около старинных часов висели календарь и потемневший от времени аршин, за стеклом медленно покачивался маятник, который нисколько не изменил своего хода, вероятно, из-за дружбы со старой прялкой тети Вари, стоявшей на возвышении у среднего окна, — она жужжала из года в год летом и зимой, и маятник был вправе думать, что ее жужжание и его «тик-так» составляли прекрасную гармонию.
— Тетя, знаешь ты историю Адама и Евы? — вдруг спросила Лили. Взгляд ее был устремлен на южное угловое окно, из которого было видно башню соседнего дома. Надворная советница сидела за прялкой на возвышении. Быстро обернувшись, она с улыбкой посмотрела на молодую девушку.
— Какая ты дурочка! — сказала она, продолжая прясть.
— Яблоки показались им особенно вкусными потому, что были запрещены, — продолжала Лили с невозмутимой серьезностью. — Я сейчас изловила свои глаза в том, что они смотрели на окно башни и очень желали бы знать, что изображает картина на стекле. Это очень дурно с их стороны, очень дурно, потому что ты запретила это; но надо прийти им на помощь; нет ли у тебя какого-нибудь старого ковра, которым можно было бы занавесить окно, или...
— Только этого недоставало еще, чтобы я из-за него лишила себя воздуха и света, — прервала ее тетя Варя полусмеясь, полусердито. — Дитя, — продолжала она, и жужжанье веретена умолкло, — ты снова обращаешь в шутку очень серьезную вещь, но уверяю тебя, что этим шутить нельзя... Я теперь еще больше страдаю от нахальства Губерта, чем в то время, когда бесстыдный мальчишка нарушил мир моей души.
— Как, разве он теперь там и опять смотрит на изгородь?
— Лили, не дурачься так! — сказала надворная советница с оттенком нетерпения в голосе. — Ему было бы теперь шестьдесят лет, а в эти годы не лазят по изгородям. Он и его жена уже умерли, и я не думала, что мне когда-нибудь придется иметь дело с упрямством и высокомерием Губерта. И вот однажды его сын, последний в роду, появился там, как вихрь. Он не оставил там камня на камне, и даже трава не смела расти, как ей хотелось. Но это меня не касалось и нисколько не огорчало... Как вдруг однажды является ко мне комиссионер по поручению молодого господина и спрашивает, не продам ли я ему дом и сад. Но я ему так ответила на это, что господин комиссионер так же быстро исчез за дверью, как и пришел.